В дверях бесшумно появилась мать Вячеслава. Мальчики замолчали.

Ядвига Осиповна, крепко сцепив худые свои руки, проговорила еле слышно:

— Дети, не надо об этом… — Потом прошептала, словно вздохнула: — О боже, боже! — И снова ушла.

Гриша молчал, подавленный.

Потом поднялся решительно:

— Прощай, я пойду!

Вячеслав схватил его за плечи и жарко прошептал у самой щеки:

— Я тебе все объясню потом. При маме нельзя про это… Ты не сердишься?

Он печально глядел, как Гриша одевался. Потом схватил свое пальто, накинул на плечи:

— П-провожу тебя.

На дворе совсем уже стемнело. Звезд на небе не было. Ветер рванул хилую дверь дощатого сарая, и она раскачивалась, скрипя и повизгивая, на петлях.

Видно, начиналось ненастье.

Вячеслав повел Гришу по двору, но не к выходу на улицу, а куда-то в сторону, в темень. И за смутно черневшей поленницей дров, дрожа и задыхаясь, начал рассказывать про своего отца.

Землемер Довгелло был убит черносотенцами, может быть теми самыми, что в прошлом году выкололи глаза студенту. Они громили дома беззащитных людей, грабили, а отец Вячеслава бросился на них с палкой — другого оружия у него не было. Тогда жирный лабазник не спеша ударил его в висок железным ломом. Тут подоспели рабочие — целая дружина, — но убийцы бежали. Ни одного из них потом не нашли…

Вячеслав рассказывал шепотом, хотя кругом никого не было на этом унылом дворе. Ветер улегся. Начал накрапывать редкий дождь; из темноты, от поленницы дров, потянуло горьким запахом осины.

Гришу стало трясти — не от холода.

Он жадно, будто всем сердцем своим, слушал нового друга — теперь-то он знал, что Вячеслав — его друг, которого он не распознал сначала… А может, больше друга: может быть, будут они связаны братством на всю жизнь, как Кейнин со Сметковым!

— С мамой не надо об этом… — Голос у Довгелло сорвался.

— Не плачь, — попросил тихонько Гриша.

— Я не плачу… Отца убили не здесь — в уезде. Мы потом уж узнали, через неделю. Мама сперва все молилась… все молилась в костеле, потом перестала… В училище обо всем этом никто не знает, я только тебе…

Когда Гриша распрощался наконец с Вячеславом и остался один, ему снова вспомнился вечер того дня, когда он впервые приехал с отцом в город. Перед глазами возник свинцово-кровавый блеск на реке, тяжкий мрак кругом, слезы бородатого коваля: Савку, его сына, искалечил Альфред Тизенгаузен безнаказанно… Кто мог наказать барона?

…Снова открывался перед Григорием Шумовым зловещий мир, темный, жестокий.

Но он уже знал: есть на земле смелые люди — они бьются с этим черным миром, не щадят своей жизни!

12

После прогулки на дамбе Сергей Лехович, видно, всерьез обиделся на Гришу. Дома он разговаривал теперь только с Зыбиным, по часу толкуя о верховых лошадях в имении своих родных. Что ж, пусть хвалится, коли есть чем. Но при этом Лехович почему-то глядел не на Зыбина, а на Гришу — в упор. Значит, сердится.

Скрытая эта вражда продолжалась долго — до самого ноября.

В ноябре ударили заморозки, выпал снежок. Он только-только прикрыл землю, а в унылую комнату белковских квартирантов уже проникла непривычная белизна. Стало светло, и даже розовые цветочки на рваных обоях будто исчезли, стены казались выбеленными — с таким праздничным ликованием вошел сюда первый зимний день.

По случаю воскресенья Зыбин еще валялся в постели, маленький Жмиль занимался любимым своим делом, жуя что-то, сидел у окна и сосредоточенно разглядывал прохожих, а Лехович примерял перед обломком зеркала новую фуражку. Он сшил ее на заказ, после того как старая была попорчена на пожаре. Сшитая на заказ фуражка, конечно, была признаком богатства: с нарочито маленьким гербом, отдаленно похожим на офицерскую кокарду, с маленькими полями, пухлыми, как пшеничный пирог. Самая модная в те времена. Не все, конечно, могли этой моде следовать. Большинство реалистов носили фуражки обыкновенные — с большими острыми полями, с неуклюжим разлатым гербом; лавровые ветки в нем торчали, как растопыренная пятерня. Эти заурядные головные уборы горами лежали на прилавках магазинов, даже картонок для них не полагалось. Такая фуражка была и у Гриши Шумова. Но он не завидовал Леховичу, нет. Он даже отвернулся от третьеклассника, не хотел глядеть, как любовно тот выправляет красивый локон из-под лакового козырька: высший тон у старшеклассников, которым Лехович подражал.

В это время под окном раздался бойкий стук копыт, заливисто — по-деревенски — заржала лошадь. Маленький Жмиль испуганно отскочил в сторону.

— Что это ты, мальчик, лошадок боишься? — спросил насмешливо Лехович.

Жмиль молча глядел перед собой остановившимися глазами.

В дверь громко постучали. Лехович снял новую фуражку, кинул ее на стол и крикнул протяжно:

— Ан-тре!

В комнату вошел багровый толстяк с большими, закрученными кверху усами, в шершавой верблюжьей куртке, обшитой по швам кожаным кантом, и в охотничьих сапогах с голенищами до самого живота.

Маленький Жмиль торопливо подбежал к нему и поцеловал его красную руку.

Толстяк вопросительно посмотрел на лежавшего в постели Зыбина и пророкотал учтиво:

— Прошу прощения: слишком ранний визит… Я имею удовольствие видеть пана Леховича?

Зыбин молча затряс головой.

— Это я — Лехович, — отозвался Сергей.

Усач щелкнул каблуками:

— Юзеф Жмиль, рушонский помещик. Я о вас наслышан, пан Лехович. Но я не думал, что вы столь молоды.

Он огляделся по сторонам, пыхтя и вытирая лицо платком.

Лехович подставил ему дырявый стул. Гость уселся — и стул заскрипел жалобно.

— Да, я не полагал, что вы столь юны. Но все равно. У меня до вас дело.

Он грозно поглядел на Жмиля-младшего, и тот виновато потупился.

— Видите мухолова? Займитесь с ним, прошу как благородного человека. По всем предметам. Обратите благосклонное внимание: не вылезает из двоек.

Он передохнул после долгой речи. Потом снова начал:

— Я, пан Лехович, имел честь когда-то учиться в том же учебном заведении, в котором вы… эк-хм… преуспеваете с таким блеском. Но я, правду скажу, я не преуспел. Дроби! Дроби, будь они прокляты! По совести: зачем они Жмилям? С меня довольно той дроби, что я забиваю на охоте в дуло своего ружья. Хы-хы-хы! Ты что?! — заорал он вдруг сыну, на лице которого появилось подобие несмелой улыбки. — Стань ровно! Голову выше! Мухолов… Если ты приедешь домой второгодником, другого довольствия, кроме березовой каши, тебе не будет, слышишь?

Лехович стоял вольно, прислонившись спиной к косяку двери; красивый локон спускался у него на левую бровь. Он даже посмеивался слегка, глядя поочередно на обоих Жмилей.

Но тут Жмиль-отец повернулся к нему всем своим грузным туловищем и принялся рассматривать его бесцеремонно; это не вязалось с недавней галантностью помещика.

— Пан — дворянин? — спросил он неожиданно.

Лехович вдруг страшно покраснел. И выговорил с трудом:

— Это разве откосится к делу, которое вы имеете «до меня»?

— Я дворянина узнаю сразу. Дворянин имеет гонор, честь. Как благородному человеку признаюсь: я бы и не нанимал моему лодырю репетитора. Я бы и в гимназию его не отдавал. Э, Жмили от гимназий мало добра видали. Но — жена! Супруга моя — поимейте в виду — окончила институт для благородных девиц. «Ах, боже! — кричит мне. — Оставить сына без достойного дворянину образования!» — «Хорошо, — говорю. — Оставьте, мадам, вашу визготню. Дадим мухолову образование». — Помещик с размаху ударил своими ручищами по голенищам сапог: — Эт-ть! Так не лезет же в него это образование. Ну, не лезет! А там пойдут дроби, будь они прокляты? Я уж его в частную гимназию… в реальное и не думал отдавать, знаю, какими там пряниками кормят, — там с шестого класса анализ бесконечно малых проходят. — Толстяк поднял палец и с ужасом выпучил глаза: — Бесконечно!

Лехович опять усмехнулся. Жмиль-отец угрожающе налился сизой кровью: