Меня поражает отточенность и емкость заключенных в присяге слов. Читал я ее и прежде, но почему-то именно сейчас передо мной открывается весь ее глубинный смысл:
— «Я всегда готов по приказу Рабоче-Крестьянского Правительства выступить на защиту моей Родины, — дрожит взволнованный голос Левы Белоусова. Его немигающие глаза устремлены в открытую папку с текстом. Он бледен больше обычного. — Я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами…»
Он еще не знает, что через десять с половиной месяцев упадет у безвестных Ивановских выселок на Курской дуге, захлебнется собственной кровью, прошитый автоматной очередью в упор.
…Атакующие «тридцатьчетверки» с ходу проскочат линию вражеской обороны и устремятся на артиллерийские батареи. Наступающая за танками пехота ворвется в окопы. Приближаясь к каждому крутому излому траншеи, наши бойцы станут забрасывать его гранатами, чтобы не напороться на затаившегося врага. Но гранаты быстро кончатся, а разгоряченные боем ребята будут по-прежнему рваться вперед.
Перепрыгивая через убитых, Левка с пистолетом в руке бросится вдоль прохода. За очередным поворотом траншея упрется в грубо сколоченную дверь блиндажа. Не раздумывая, он ударит по ней ногой, и она распахнется со скрипом, дохнув на него темной сыростью подземелья. И тут Левка увидит вспышку, похожую на искрящий от замыкания провод, и, наверное, ощутит удар. Скорее всего он ни о чем не успеет подумать тогда, потому что миг этот окажется слишком коротким…
А пока:
— К торжественному маршу… Поротно, на одного линейного дистанции… Первый взвод прямо, остальные напра-а-во! Шаго-ом марш!
Левая нога под барабан, носок оттянут. Стараясь не отбрасывать ступни, вспотел Соломоник. Мы даже чуточку глохнем от веселого звона медных тарелок и пения труб духового оркестра. Пожилой сержант, как кольцами удава, обернутый трубой своего геликона, сильно раздувает красные щеки. Звучит знакомый марш Чернецкого. В паузах музыканты поспешно облизывают губы. А в ушах у меня все еще бьется собственный голос и слышатся слова, от которых холодок пробегает между лопатками:
— «Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…»
1 октября. Получено сообщение о массовом истреблении советских военнопленных и мирных советских граждан, заключенных в концентрационном лагере близ Катовиц…
Из сводки Совинформбюро.
6. ОКОПЫ ПОЛНОГО ПРОФИЛЯ
Хотя после присяги Сашке и привесили по одному треугольничку на его курсантские петлицы, а это означало, что нашему помкомвзвода присвоили звание младшего сержанта, командовать нами ему приходится все реже и реже. Теперь каждый из нас делает это по очереди. Все мы калифы на час, точнее на день. От нас требуют не только правильно подавать команды, но и развивать зычный командный голос.
Правда, и нам особенно негде разгуляться, так как строевых занятий поубавилось, зато чаще стали ходить на стрельбище, уделять больше внимания тактике и арт-стрелковой подготовке.
Во время переходов, помимо карабина и всего прочего, я ношу на плече довольно тяжелый ствол миномета, похожий издали на самоварную трубу без колена. Соседи из пулеметного батальона острят по этому поводу: «Эй, самоварщики, чай скоро пить будем?» Но я молчу и таскаю. А легонькую коробочку с прицелом, или, как у нас говорят, угломером-квадрантом, носит на ремешке Витька. Загладить несправедливость он пытается тем, что щедро одаривает нас кусочками макухи, которые всегда находятся в его карманах.
Ясно, что щедрость эта за счет лошадок, но что делать, если ничего своего у Витьки нет. Обижаться на него вообще невозможно.
Когда мы имеем дело с минометами, нас обычно называют не отделением, а боевым расчетом. Это звучит по-артиллерийски. Пехота — это, конечно, здорово. Нам всеми силами внушают уважение к пехоте — царице полей. Общевойсковой командир! Да ему все рода войск подчинены! Одно слово — царица, но мы-то знаем, что бог войны — артиллерия и наш козырь старше.
На длительных привалах карабины по нескольку штук мы составляем в козлы. Чтобы пирамида не рассыпалась, на кончики штыков сверху надевается специальное колечко, сплетенное из тонкого шпагата. Мы все научились плести их особым способом, и каждый втайне гордится своим мастерством, носит колечки в нагрудном кармане гимнастерки и дорожит ими. Когда раздается команда «Оружие в козлы!», мы стараемся не спешить, все ждем, авось кто-нибудь самый нетерпеливый опередит остальных и произведение нашего искусства не пострадает от частого употребления.
Ночных тревог не убавилось. Вставать среди ночи так же тяжело, как и в первые недели, но у нас уже выработалось второе дыхание. Поднимая нас, старшина выкрикивает все ту же фразу, которая звучит слитно, как одно длинное слово:
— Подъемаголубдосиспыть!
Сейчас уже трудно поверить, что всего полтора года тому назад не было ни бомбежек, ни эвакопунктов, ни длинных очередей за хлебом, что жили мы с отцом в Калинине, в просторной и теплой комнате, а во время дождя надевали галоши и пользовались большим семейным зонтом, что в булочной на Урицкого продавали свободно горячий пеклеванный хлеб и сдобные булки, посыпанные маком.
Отец работал инженером на стройке, поднимал цеха нового завода. Когда он получил повестку из военкомата, тут же решил отправить меня в Джамбул к своей двоюродной сестре. Прошло, в сущности, так мало времени, а подробности лица его уже расплываются в моей памяти. Иногда я мучительно напрягаю свое воображение, пытаюсь зрительно нарисовать его сутуловатые плечи, высокий лоб с глубокими залысинами, спокойные глаза. Мы с ним по-настоящему дружили, и все свободное время он предпочитал проводить в моем обществе. Мать умерла, когда я был совсем маленьким, и отец у меня был один за двоих.
В тот день, когда началась война, мы заканчивали модель парусника. Это была маленькая копия легендарного двадцатипушечного брига «Меркурий». Я вкладывал в работу всю душу, а отец к тому же еще и большое умение. У него, как говорили знакомые, были золотые руки.
Прощаясь со мной у запасных путей, где стоял эшелон, отец положил мне на плечо тяжелую руку и, глядя куда-то поверх моей головы, сказал:
— Квартиру запри, а ключ оставь соседям. У них старики, они никуда не поедут. — Потом посмотрел мне прямо в глаза, улыбнулся и добавил: — Ты, Женька, уже совсем взрослый. Всегда оставайся настоящим мужчиной, чтобы мне не пришлось за тебя краснеть. Ну, будь…
Мы обнялись и поцеловались под лязг буферов тронувшегося состава.
Я до сих пор не могу примириться с мыслью, что отца уже нет. Иногда мне мерещится, будто он раненым попал в плен к фашистам. Ведь тогда наши отступали, и такое могло произойти запросто. Иногда я представляю, что он, изувеченный и недвижимый, лежит в каком-нибудь тыловом госпитале и не может дать о себе знать.
Тот дом в городе на Волге, где мы жили до войны, выходил окнами на бульвар, обсаженный громадными серебристыми тополями. Когда деревья отцветали, на улице бушевала белая метель из тополиного пуха. Он скапливался сугробами возле тротуаров, залетал в открытые форточки и садился на ресницы моих юных сверстниц.
Этот дом сгорел прошлой зимой. Об этом я узнал от знакомых, оставшихся в городе во время короткой двухмесячной оккупации. Я представляю, как пылали сухие оконные переплеты в нашей комнате, как лопались от жары стекла, накрест заклеенные полосками марли, как трещали, коробясь, зелено-желтые обои на стенах. Вот огонь добрался до шкафа, взметнулся оранжевым языком вверх, и вспыхнули разом легкие мачты и паруса из тончайшего батиста. Горит в жарком костре войны маленькая модель военного брига — гордости российского флота, в которую отец и я вложили столько терпения, труда и любви…