«Общность наших занятий, вкусов и возрастов, – писала она в первом же письме в Москву, – все это заставляет меня думать, что между нами может быть крепкая прочная дружба».
В «темной гейдельбергской келье», о которой с прежней горячностью мечтала Софа, теперь она отводила место и Юлии, считая, что и для нее «такая жизнь представляется верхом благополучия».
Но Юлии еще предстояло выдержать борьбу с родителями, особенно трудную потому, что они души в ней не чаяли и, в сущности, ничем не стесняли ее свободы, только боялись отпустить одну в дальние страны. Подходящего же «жениха» все не находилось, да Юлия, кажется, и не желала фиктивного замужества.
Софа, как могла, подбадривала ее своими письмами, советовала «призвать на помощь всю твердость и даже, мало того, всю жестокость, на какую Вы только способны». Но ее московская подруга вовсе не способна была ни к твердости, ни тем более к жестокости.
«Как ни больно Вам огорчать родителей, но теперь именно время начать отчуждаться от них и показывать им, насколько чужда и противна Вам и жизнь и обстановка Ваша», – поучала «опытная» Софа, готовя Юлию к «решительному шагу», то есть к побегу из дому.
Впоследствии, когда Юлия Всеволодовна Лермонтова имела возможность так хорошо узнать Софью Ковалевскую, как не знал ее никто другой (исключая, может быть, сестру и мужа), она могла убедиться, что ее подруга, поставив перед собой цель, стремится к ней «всеми силами» и пускает в ход «все имеющиеся под руками средства». Но сама Юля была совсем другой, так что советы Софы, вполне соответствуя ее собственному характеру и темпераменту, вовсе не подходили для кроткой подруги. И та все надежды возлагала на… Софу.
Всячески расхваливая родителям «замужнюю» подругу, показывая им ее письма (часть писем Софа писала специально для показа), она приготавливала их к мысли, что будет жить за границей вместе с добропорядочным семейством, то есть с Ковалевскими. А чтобы окончательно сломить мягкое сопротивление родителей, Юля решила познакомить с ними подругу.
Но Софа особых надежд на свое очарование не возлагала.
«Я могу себе представить, как Ваши родные расположены ко мне, и отлично догадываюсь, как меня честят у вас, – писала она Юле, – для этого мне стоит только вспомнить, что сказал бы мой отец в подобных обстоятельствах».
Однако не все генералы скроены по одному образцу.
Миссия Софьи Васильевны, приехавшей во второй половине марта в Москву, чтобы познакомиться с Лермонтовыми, удалась как нельзя лучше: Юлия Всеволодовна получила обещание, что ее отпустят за границу, правда, не теперь, вместе с Ковалевскими, а осенью, когда они уже устроятся там.
Лекционные курсы, которые слушала Ковалевская в Петербурге, закончились, а в университетах Западной Европы вскоре начинался весенний семестр. В России Ковалевских теперь задерживали только дела Владимира Онуфриевича, то есть, в сущности, почти ничего, так как все свои планы он полностью подчинил интересам Софьи Васильевны.
Осенью и зимой он лихорадочно работал и даже «спал с корректурами под подушкой», как писала Софа сестре. Почти все старые издания он завершил, а новых не начинал. Кое-какой порядок ему удалось навести и в финансах, то есть удалось выяснить, что долгов у него на 15 – 20 тысяч рублей, а нераспроданных книг – на сто тысяч. Если бы он смог реализовать их хотя бы по половинной цене, то и тогда остался бы с таким кушем, что в течение многих лет мог бы вовсе не заботиться о деньгах. Но основные читатели его книг – студенты – были плохими покупателями. Любопытна просьба, с которой обратился к брату Александр Онуфриевич из Казани. Лучше других осведомленный о его затруднениях, он тем не менее писал:
«Я не считаю вправе требовать, но был бы благодарен, если бы ты прислал полного Брема в студентскую библиотеку (через меня, конечно); средств у них очень мало, чтобы купить это издание».
Если целая студенческая библиотека не имела денег, чтобы купить четыре тома Брема, то многие ли из отдельных студентов могли раскошелиться на них!
Тем не менее, завершив выпуск четвертого тома, Владимир Онуфриевич возлагал на него «большие надежды». И они, конечно, не оправдывались. То есть книги расходились, но слишком медленно, а издатель по-прежнему нуждался «в самых мелких суммах», задерживал гонорары редакторам и переводчикам, и состояние духа из-за всего этого у него было неважное.
«Вследствие дурных финансовых обстоятельств, – писал он брату, – и нравственное расположение мое плохое: не знаю, как пойдут занятия (за границей. – С.Р.), хотя я и решил, что буду заниматься так, чтобы года через полтора держать экзамен на доктора за границей, а потом на магистра здесь. […]. Конечно, того увлечения занятиями, той энергии, какая была прежде, уже не воротишь; но, может быть, бросивши все дела, мне и удастся устроить себе жизнь получше».
Между тем слухи о том, что Ковалевский сворачивает дела, переполошили кредиторов. Матерые дельцы вмиг «сообразили», что неисправный должник попросту хочет от них улизнуть. Они стали спешно предъявлять векселя ко взысканию и грозили Владимиру Онуфриевичу долговой тюрьмой. Кое-кто уже подал на него в суд. Опасность нависла и над Шустянкой – бедным именьицем отца, во владение которым братья вступили в 1867 году, после неожиданной кончины Онуфрия Осиповича. Все планы Владимира и Софьи могли рухнуть из-за презренного золотого тельца!
Помощь пришла оттуда, откуда они меньше всего рассчитывали ее получить. Генерал Корвин-Круковский поручился за зятя в Обществе взаимного кредита, и кредиторы вмиг угомонились. Остальное взял на себя Евдокимов. Он согласился следить за продажей накопившихся изданий и по мере их реализации погашать векселя, а то, что будет оставаться сверх долгов, – высылать Владимиру Онуфриевичу.
Анюту, конечно, не хотели отпускать с молодыми. Были уговоры, сцены, сердечные приступы отца, тревожный запах лекарств, испуганное метание матери. Но Анюта твердо стояла на своем и в конце концов вырвала согласие, так что «ей не пришлось бежать», как сообщила Софа Юле Лермонтовой.
Правда, Анюту отпустили совсем ненадолго. И с обязательным предписанием жить вместе с сестрой. Но на это она не возражала. Хотела лишь вырваться, а там уж по-своему распорядиться обретаемой наконец свободой.
Итак, мечта, которую в течение стольких лет Ковалевский отодвигал в даль времен и которая все-таки оставалась заветной, мечта «стать порядочным человеком», с несбыточностью которой он уже, кажется, вполне смирился, теперь чудесным образом осуществлялась…
Часть вторая
Второе дыхание
Глава седьмая
Прелюдия
Мамонт лежал на широкой отмели, наполовину затянутый песком, и все же неправдоподобно огромный. Туша его дыбилась высокой, резко очерченной глыбой.
Сердце так и запрыгало в груди Михаила Адамса.
Разве мог он, скромный врач и натуралист, прикомандированный к посольству графа Головнина в Китай, надеяться на такую удачу, когда полгода назад торопился выехать из Петербурга, чтобы использовать санный путь и не застрять в распутицу где-нибудь на Волге, Урале или Иртыше.
Конечно, он знал, что в малоисследованной Сибири могут встретиться любые диковины. Поэтому и отделился от посольства и забрался далеко на север, вплоть до Якутска и дальше, сюда, к берегу Ледовитого моря.
Но – цельный труп мамонта!..
Ведь с каких давних времен внимание ученого мира приковано к этим гигантам. Уже больше ста лет прошло, как бургомистр Амстердама Витсен, побывав в загадочной Московии, привез известие об огромном звере, который, словно крот или мышь, живет под землей, роет глубокие ходы и умирает, как только выглянет на солнечный свет. Просвещенный бургомистр не только записал народное поверье, но и сам в него поверил. И сделал глубокомысленный вывод, будто «великая загадка землетрясений теперь легко объясняется подземными движениями этой громадной крысы».