Но, несмотря на крайне удрученное состояние, Ковалевский не изменил своих ближайших планов. 1 августа он уже писал брату из Лондона, а 10-го на трансатлантическом пароходе выехал из Ливерпуля в Монреаль.
Ковалевский пробыл в Америке до середины октября и остался бы дольше, если бы не письма брата о том, что его отсутствием крайне недовольны в университете. Владимир Онуфриевич пустился в обратный путь, перебирая в памяти все, что повидал за эти два месяца.
В Канаде он участвовал в съезде научной ассоциации и во множестве встреч, обедов, поездок, устроенных организаторами съезда для натуралистов. Затем в Соединенных Штатах он посещал металлургические и нефтеперерабатывающие заводы, университеты, и все поражало его в этой стране. Он видел завод, выплавляющий в день 50 тонн чугуна, на котором занято всего 50 рабочих. Причем наравне с ними и больше них трудился хозяин завода. Он то орудовал у печи, то спешил в лабораторию – делать химический анализ, то лез на опасную высоту – наращивать железную трубу. Ковалевского удивляла постановка образования в Соединенных Штатах, он даже собирался написать об этом письма в газету. Его изумляла уверенность американцев в неисчерпаемости природных богатств их страны и в том, что всякий, кто готов трудиться, может добиться успеха.
Словом, в Америке все оказалось необычным, и Ковалевский, отлично знавший не только Россию, но и Западную Европу, суммировал впечатления одной короткой фразой: «Какие янки работники деятельные, это представить себе трудно».
Но самым важным в его поездке были встречи с геологами и палеонтологами.
Владимир Онуфриевич списался с Агассисом, получил приглашение посетить его в Гарвардском университете, чем и не преминул воспользоваться. Еще более интересными были визиты к палеонтологам – Отниелу Маршу в Нью-Хейвене и Эдуарду Копу в Филадельфии.
Марш и Коп, крупнейшие знатоки американских ископаемых, состояли друг с другом в лютой вражде. Марш первый снарядил экспедицию за ископаемыми костями на Дальний Запад, но Коп располагал большими средствами и собрал самую крупную коллекцию. Марш, следуя идеям Дарвина и методам Ковалевского, разработал подробную естественную историю лошади, то есть опередил своего соперника как теоретик. Впоследствии Коп вопреки учению Дарвина и Ковалевского выступит с теорией предопределенной эволюции, которая на несколько десятилетий станет символом веры большинства палеонтологов. Но это произойдет потом. А пока и Марш и Коп соперничали в оказании знаков внимания ученому, проложившему путь, по которому следовали они оба.
Из писем Ковалевского явствует, что и в этом микросоперничестве победа досталась Копу. Ибо в Нью-Хейвене Владимир Онуфриевич провел всего несколько часов, тогда как у Копа прогостил две недели, которые посвятил изучению его богатейшей коллекции млекопитающих.
Свершилось, таким образом, то, о чем Ковалевский мечтал много лет. Его кругозор настолько расширился, что он почувствовал, будто стал выше на целую голову…
И все же он возвращался в Россию в таком подавленном настроении, что на одно несохранившееся его послание брат отвечал: «Твое письмо уж слишком все видит в черных красках».
Но утешительного действительно было мало. В Москве выяснилось, что агитация среди пайщиков, какую он вел против Рагозина, ни к чему хорошему не привела. Возбудив по примеру Солодовникова судебное преследование против бывших членов правления, а значит, и против самого Ковалевского, иные из них использовали то аргументы, которыми он сам их вооружил. Столь опрометчиво накупленные Владимиром Онуфриевичем паи не стоили ни гроша, тогда как долги нисколько не уменьшились, причем только «товариществу» он оказался должен целых 58 тысяч, что при строгом подходе можно было счесть за растрату.
«Откуда набралась такая огромная сумма?» – спрашивал себя Владимир Онуфриевич, и вся его деятельность последних лет проступала в сознании как что-то смутное и бессмысленное, словно он находился в состоянии какого-то лихорадочного опьянения. Как можно было так беззаботно брать в кассе «товарищества» деньги в счет жалованья, которое оказалось пшиком? Как можно было накупить в долг столько паев? Да что говорить об этом, когда немалые траты в бесчисленных поездках по делам «товарищества» он не заботился оформлять документально и просто записывал расходы на свой личный счет!
Как это могло произойти? Почему? В тысячный раз задавал себе Владимир Онуфриевич эти вопросы. Он понимал, что если не произойдет чуда, а на чудо он больше не надеялся, то ему не выплатить долгов до конца своих дней.
Вскоре, правда, он немного воспрянул духом. Ибо, посоветовавшись с товарищами-юристами, он узнал, что согласно закону кредиторы могут с него вычитывать не больше 2/5 жалованья, а на остаток все-таки можно было жить. «Периодически-непрерывное банкротство», как он выразился в одном из писем брату, уже не казалось ему таким ужасным. Тем более что Софа кое-как была обеспечена: поверенный в их делах в Петербурге, ведя расчеты с кредиторами, выкраивал теперь по двести рублей в месяц и по указанию Владимира Онуфриевича отсылал их Софье Васильевне в Париж. Она не только существовала на эти деньги, но еще пересылала часть в Одессу: Фуфа и ее няня жили у Александра Онуфриевича.
Ну а самому Владимиру много ли было нужно? Зато теперь уж он успокоился! Теперь его не впутаешь ни в какие рискованные предприятия. У него есть любимая наука, есть университет – чего же еще желать ученому?
Но именно в университете подстерегал его самый страшный удар, от которого уже невозможно было оправиться.
Брат, как всегда, советовал, не откладывая, взяться за докторскую диссертацию.
Но какая там диссертация, когда, приступив еще даже не к чтению, а только к подготовке лекций, доцент Ковалевский почувствовал, что нужные сведения как-то не укладываются в его голове. Он писал брату, что ему «ужасно трудно» и он не понимает, как удавалось читать в предыдущем году.
«Я внутри себя не имею ни одной научной идеи и просто не знаю, как буду работать [над диссертацией], когда даже лекции не могу составить хорошенько».
Страшный смысл этого признания не сразу дошел до сознания его брата, знавшего, как сильно подвластен Владимир настроению минуты, как часто шарахается из крайности в крайность.
Да и сам Ковалевский полагал, что лекции и научная работа не клеятся только из-за того, что банкротство и все, что с этим связано, неотступно преследуют его:
«Надо взять храбро положение, представить 2/5 жалованья на съедение, а на остальные 720 рублей жить как будет возможно. Если бы только это уже однажды установилось прочно, то и с этим можно бы примириться и засесть за работу», – уговаривал себя Владимир Онуфриевич. Одна мысль особенно терзала его: «Такое безумие, которое обнаружено было мною во всех делах, изданиях, домах, „товариществе“, доказывает какое-то абсолютное повреждение в голове и неспособность здраво обсуждать вещи. А если это приложимо к делам, то приложимо также к науке, а следовательно, и в ней я могу быть так же нелеп, как и во всем остальном».
Как! Крупнейший палеонтолог, основатель направления, на десятилетия определившего развитие науки, пользовавшийся уважением таких светил, как Дарвин и Гексли, Зюсс и Рютимейер, Геккель и Годри, предполагает вдруг, что нелеп как ученый!.. Конечно, само это предположение – верх нелепости. Но что не придет в голову, когда сидишь целыми вечерами над давно изученными книгами, делаешь из них выписки для лекций и чувствуешь, что память отказывается принять выписанное…
Это банкротство пострашнее финансового!
Кое-как он дотянул до конца семестра.
На рождественские каникулы мечтал поехать в Одессу: повидаться с дочерью, которая продолжала жить в семье Александра Онуфриевича, с братом, отдохнуть среди любящих и сочувствующих ему людей и ждал дня отъезда, как манны небесной, по собственному его признанию.