И, выбрав из своей среды по жребию пританов-председателей, совершили заговорщики положенное в этих случаях молебствие и жертвоприношение богам. Так было свергнуто столетнее народовластие[133] в Афинах…

И снова стал Сократ свидетелем жестокости, разгул которой наблюдал в Керкире, ибо, опасаясь мести демократов, начали «Четыреста» расправу над противниками и одних казнили тайно, других гноили в тюрьмах, третьих изгнали из города.

Не пощадили олигархи даже славного софиста Протагора — Мудрость, доживавшего свой век в Афинах, и обвинив его в развращении народа богопротивной болтовней, притащили старца в суд и, найдя в его сочинениях «О богах» важное признание в безбожии: «О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, — к вопрос томен, и людская жизнь коротка», — по требованию одного из «Четырехсот», Пифодора, выгнали из города; и даже давний почитатель софистов, Критий, не желая пятнать себя в глазах «Четырехсот» участием к главе софистики, не поднял голоса в защиту мудреца.

Сократ же с Критоном, услышав о судилище, пришли просить за Протагора к Ферамену, которого знали как человека честного и рассудительною, но Ферамен, и без того вызвавший недовольство «Четырехсот» своими протестами против казней, бессилен оказался помешать расправе. И правители, изгнав Протагора, свитки его сочинений, отобранные у всех, кто имел, сожгли на агоре всенародно…

…Но Сократ, будучи не очень-то возвышенного представления о народе, не умалял и достоинств его — свободолюбия и доблести в борьбе с врагами — и потому предчувствовал недолговечность олигархии. И вещим оказалось предчувствие, ибо едва разнесся слух о том, что «Четыреста» замышляют тайный сговор с Агисом и что Алкивиад, воевавший у союзника пелопоннесцев Тиссаферна[134], а нынче удостоенный (за свои посулы сманить на сторону Афин Тиссаферна) избрания стратегом афинского флота на Самосе, потребовал именем моряков свержения олигархии и восстановления народовластия, угрожая при этом блокадой Пирея, как афиняне начали роптать и, собравшись на сходки, стали поносить правителей, требуя демократии.

И, видя возмущение народа, а также опасаясь нападения на гавань кораблей Алкивиада, подняли голос за восстановление правительства «Пяти тысяч» наиболее разумные из олигархов, стратег Аристократ, Ферамен и другие, занимавшие высокие посты в правительстве «Четырехсот».

Тогда особо ярые противники народовластия, Фриних, бывший на Самосе стратегом и замененный Алкивиадом, стратег Аристарх, Нисандр, Антифонт и, конечно же, Критий, вступив в переговоры со Спартой о мире на любых приемлемых условиях, приказали срочно укрепить плотину близ Пирея.

И проведав, что в возводимом укреплении предусмотрены тайные лазейки для врага, стратеги Аристократ и Ферамен, примкнув к народу, открыли тайные намеренья «Четырехсот», и афиняне с кличем «Всякий желающий правительства „Пяти тысяч“ вместо „Четырехсот“ пусть идет разрушать укрепления олигархов!» кинулись их разрушать, после чего, взявшись за оружие, собрались на Пниксе и, отстранив от власти «Четырехсот», передали управление государством пяти тысячам граждан, способным добыть себе тяжелое вооружение. Главари же олигархов при первых признаках восстания бежали в Декелею, к Агису, все, кроме раскаявшегося Крития. Аристократа же и Ферамена, признавая их заслуги в свержении олигархии, народ оставил стратегами.

Тогда-то, как только кончилась четырехмесячная смута в Афинах, отправился к Сократу лысоголовый Ферамен, смахивающий обличьем на Перикла, и, найдя философа сидящим с друзьями в тени базарного портика, спросил:

— Что бы ты сказал, Сократ, если бы тебя избрали в Совет на какую-либо государственную должность? Ведь многие афиняне тебя почитают, и, будучи их избранником, ты бы мог, мне кажется, способствовать общему благу…

Сократ же сказал, улыбнувшись:

— А что бы сказал ты сам, Ферамен, если бы я предложил тебе заняться философией? Ведь ты брал уроки философии у самого Продика и выказал при этом немалые способности…

И Ферамен ответил:

— Мой внутренний голос, даймоний, не велит мне заниматься философией, а зовет меня в политику…

— То же самое скажу и я, Ферамен: мой даймоний возбраняет мне домогаться государственных должностей и какой-либо власти… К тому же, если бы я начал заниматься государственными делами, то по причине своей открытости и прямоты давно бы угодил в темницу или погиб, не принеся никакой пользы ни себе, ни афинянам. Да ты ведь лучше меня знаешь, что многие государственные мужи, которые пытались открыто противиться неверно принимаемым решениям или беззаконию, поплатились за это. Нет, если уж даже такой выдающийся человек, как Перикл, подвергался гонениям и преследованиям, то уж мне, если я впредь собрался ратовать за истину, и соваться нечего на общественное поприще…

Ферамен же спросил:

— А не кажется ли тебе, Сократ, что, если бы ты ратовал за справедливость в Собрании или Совете, польза от этого была бы куда большая, чем от твоих бесед?

И Сократ сказал:

— Как ты полагаешь, Ферамен, когда я больше бы принес пользы: занимаясь сам политикой или поставляя как можно больше разумных политиков?

— Думаю, что поставляя больше политиков.

— Так ведь я этим и занимаюсь всю жизнь, Ферамен. Да не сочти меня нескромным за такое признание. Только много ли ты найдешь выборных афинян, кто бы прежде, да и теперь, не участвовал в наших беседах о справедливости, о знании и других необходимейших политику понятиях?..

— Пожалуй, ты прав, Сократ. Занимайся своим делом, я займусь своим, — дружески сказал Ферамен и с тем ушел.

…И минуло еще два года войны, косившей людей, родных по языку, обычаям и верованиям, то с той, то с другой стороны с переменным успехом. А следующий выдался счастливым для Сократа, ибо сварливая, но любящая Ксантиппа подарила мужу малыша, нареченного в честь деда Софрониском. А для всех афинян был памятен этот же год счастливым возвращением Алкивиада: ведь, выиграв, помимо прочих, три крупных морских сражения: при Абидосе, Кизике и Византии[135], и вернув тем самым первенство Афинам на море, был встречен опальный стратег как царь.

И забыли афиняне, что сами же семь лет назад осудили его на смерть; забыли, что именно он речами предателя толкнул спартанцев на возобновление войны; забыли афиняне зло, которое им нес разящий меч Алкивиада, совершавшего набеги на родную Аттику конником царя Агиса; забыли афиняне горе городов-союзников, чьи корабли во множестве потоплены морским сатрапом Тиссаферна, Алкивиадом; забыли и о том, что для его тщеславия властолюбца не существует ни богов, ни родины, а только жажда первенства любой ценой и под любой эгидой, будь то олигархия, народовластие иль тирания. И, забыв все это, помнили теперь афиняне одно: что этот человек вернул былую славу афинскому морскому могуществу.

И был увенчан изменник-герой золотым венком победителя, и простили ему все грехи, и вернули богатство, и славили его превыше, чем царей; и даже скрытый враг его, Критий, заискивая перед родичем, напоминал в стихотворном письме, что это он, Критий, сразу же после свержения «Четырехсот», выхлопотал у Собрания прощение опальному Алкивиаду:

О возвращенье твоем говорил я открыто, пред всеми,
Речь произнес, записал, дело твое завершил,
Крепкой печатью, однако, уста я свои запечатал…

Лишь одно омрачало радость суеверных афинян: Алкивиад вернулся в Праздник Омовения Афины Паллады, когда, совершив уже обряд, богиню одели; возвращение же в этот день считалось к бедствию…

Но изворотливый Алкивиад нашел возможность оседлать само предзнаменование, предложив верховному жрецу Феодору заключительное шествие мистерий в Элевсинский храм совершить не морем (этот путь был менее опасен, но и менее торжествен), а как положено — по суше, для чего и выделял надежную охрану, ибо путь в Элевсин проходил через захваченную врагом Декелею.