Тогда-то, в доме Перикла, и сдружились Фидий и Сократ, и ваятель именитый доверил молодому высекать харит для Акрополя. И стал Сократ ходить на Акрополь, высекая из трех кусков снежно-белого мрамора одетых богинь дружбы и радости, помещенных после над входом в пропилеи[50] в самом центре.

…И работая, любил Сократ окинуть взглядом афинские холмы и улицы, где кипела созидающая жизнь, ибо волею Перикла для украшения домов и храмов стекались в город толпы искуснейших чеканщиков, каменотесов, ваятелей, живописцев, ткачей: день за днем двигались по дороге повозки — с пентеликонским[51] мрамором, с драгоценным кедром из Ливана, караваны ишаков из Африки, навьюченных слоновой костью, золотом, черным эбеновым деревом…

И замечал Сократ, что так же, как ремесла, расцветает в городе торговля, соблазняя афинян обилием товаров, изделиями из металла, разноцветных тканей, керамики, оружием, предметами роскоши. А вкус толпы очищают в театре Диониса драматические представления Еврипида и Софокла, и дабы приохотить бедняков к искусству театральных зрелищ, ссужаются собранием для них «зрелищные деньги».

И желая перевеса голосов на холме Пникс, где решали афиняне важнейшие дела, заигрывали с бедняками богачи, устраивая им пиры и угощения. И цвел потихоньку порок, и возбуждалась у народа страсть к вину, водою не разбавленному…

Тайны этой жизни, скрытой от глаз, тянули Сократа окунуться в ее лоно, как тянет к себе запах варева голодного человека. Оставив молоток ваятеля, спускался он к соседу своему, ритору Симону, любившему пиры и разгул больше, чем риторику, и отправлялся с ним на гульбище.

И вкусив из чаши удовольствий винных возлияний и чревоугодия, познал Сократ их низменную сущность и спросил Симона:

— Не потому ли, Симон, нас так прельщают губительные наслаждения, что мы не знаем лучших?

И Симон, мучаясь от прошлого похмелья, сказал:

— Да существуют ли они, лучшие наслаждения, Сократ?

— Думаю, что существуют. Только давай сперва рассмотрим, что такое лучшие наслаждения. Не те ли, вкушая которые, мы пресыщаемся до отвращения, как это случилось у нас с тобой, Симон?

— Конечно, нет, Сократ.

— И которые вдобавок ко всему разрушают наше тело, как это делает вино, воспалившее мои глаза, а нос твой превратившее в сизую сливу…

— Стыдно это сознавать, Сократ…

— А не кажется ли тебе, Симон, что прекрасные статуи, какие, например, ваяет несравненный Фидий, или красота целомудренной танцовщицы, сколько бы мы их ни созерцали, никогда не приедаются и доставляют наслаждения, полезные еще и тем, что способствуют очищению вкуса? Да ведь и от риторского искусства мы тоже получаем наслаждение…

— Клянусь богами, ты прав, Сократ!

— Вот мы и нашли с тобой источник лучших наслаждений, нежели те, что получаем от вкушения порока…

— В самом деле, Сократ! Прекрасное — лучшее из наслаждений!

— А теперь скажи, что ты ощущаешь, если преследуешь умом ускользающую истину? Не возникает ли в тебе при этом некий усладительный азарт сродни тому, который ощущает охотник, преследующий редкую дичь?

— Да, Сократ, ощущение сходное.

— А когда ты настиг ее, эту истину, не испытываешь ли ты ликования, как охотник, сразивший наконец добычу?

— Такую же точно радость, Сократ, испытывал я не раз, выудив из своей головы новую мысль!

И сказал Сократ с улыбкой:

— Вот видишь, Симон, мы отыскали с тобой еще одно из лучших наслаждений — от поиска истины…

Симон же спросил:

— Отчего же, Сократ, тонким наслаждениям ума и духа предпочитают афиняне чувственные удовольствия.

— А отчего и нас с тобой тянуло к тому же самому, до сегодняшнего дня по крайней мере? — спросил Сократ.

И Симон ответил:

— По невежеству, я так думаю, Сократ.

— Клянусь харитами, именно так, Симон! И порок от невежества, и зло от невежества, и неправда от него же!..

— Как было бы хорошо, — сказал Симон, — исцелить людей от этого источника всех зол, невежества!

И Сократ сказал на это:

— Кто хочет сдвинуть мир, пусть сдвинет себя!

И, погруженный этими словами в глубокую задумчивость, сказал Симон:

— Сдвигай себя, Сократ! Я сдвину себя следом!..

С тех-то пор и стали Сократ и Симон удовольствия получать в размышлениях об истине и прекрасном, в потребностях же тела довольствовались малым: по городу ходили босиком, одетые в старые хитоны и гиматии[52], пищу ели самую простую, какую потребляют бедняки крестьяне, вина, не смешанного с водой, не принимали; если же случалось им попасть на угощение к богачу, они и там придерживались правила: «Ничего сверх меры».

Когда же афиняне потешались над нищенским житьем и пропитанием друзей, Сократ им отвечал с достоинством: «Лучше всего ешь тогда, когда не думаешь о закуске, какая она, и лучше всего пьешь, когда не ждешь другого питья, кроме воды: чем меньше человеку надо, тем ближе он к богам». И прослышав о том, бросил колбасное дело отца Эсхин и присоединился к Сократу и Симону.

И бродили они по базару, по заезжим дворам и под предлогом дарового обучения риторике желающих вступали с афинянами в беседы о добродетели. И удивлялись сотоварищи Сократа способности его убеждать и разубеждать собеседников своими доводами, извлеченными из примеров самых обыденных, каждому понятных. Так, желая упрекнуть сограждан в пристрастии к вещам и деньгам, говаривал Сократ, кивая на великое множество рыночных товаров: «Сколько же здесь ненужных вещей!» И желая показать, как низко ценят афиняне друзей, говорил: «Сколько у кого овец, каждый скажет без труда, а вот сколько у кого друзей, ответит не всякий». А в доказательство того, что барыши для горожан дороже собственной души, пенял им так: «Сколько стоят горшки, все вы прекрасно знаете, а вот честно ли живете, об этом и думать никто не желает!»

Когда же, передав законченных харит Фидию, расстался Сократ навсегда с искусством ваяния и даже камни мрамора в родном дворе продал знакомому каменотесу, спросил его Критон: «Зачем ты жертвуешь таким доходным делом?», и Сократ ответил другу: «Чтобы камню придать подобие человека, бьется огромное число ваятелей, а вот как нам самим не стать подобием камня, никто подумать не хочет».

Юношам внушал Сократ, что хорошее начало в любом деле — не мелочь, хотя начинается с мелочи. А на вопрос одного человека, в чем добродетель юноши, ответил: «В соблюдении правила: ничего сверх меры!» Юношам советовал он чаще смотреться в зеркало: красивым — чтобы не срамить своей красоты, некрасивым — чтобы воспитанием ума скрасить свою некрасивость…

И, в восхищении Сократом, спросил его Эсхин: «Зачем, Сократ, ты не записываешь собственные мысли?» Сократ же сказал: «Нужное слово надежней, чем пергамент, помнит память людей, а ненужное записывать не стоит». Но Эсхин, возвращаясь домой, неведомо для друга изречения его записывал в особый свиток.

Понявши, что причиной всех причин дурного в людях служит их невежество, ибо не знают они, что есть истинное благо, и стремятся к ложному: богатству, власти, почестям, роскошеству и неге, стал Сократ в беседах с афинянами, подобно повитухе, помогающей рождению плода, содействовать рождению истины и делал это тщательно продуманными вопросами.

И бывало, что собеседники его, им уличенные в невежестве и осмеянные зеваками, бросались на Сократа с кулаками и поколачивали его, а какая-то торговка, мстя за униженного мужа, вылила на философа полный ушат помоев — и это все Сократ сносил безропотно, не пытаясь даже защищаться, а только добродушно посмеиваясь над гневом невежд; когда же пылкий характером Эсхин, возмутившись, кинулся в драку с обидчиками своего учителя, тот силой остановил его; а однажды, получив пинок, стерпел Сократ и это унижение. Критону же, который уговаривал его судиться с оскорбителем, сказал: «Зачем? Ведь на ослов, когда они лягаются, в суд не подают». И покоренный душевной щедростью Сократа, взял Критон его самого и сына его Лампрокла на полное свое содержание, так чтобы Сократ не нуждался ни в чем необходимом и отдался любимому делу, не думая о пропитании. Ученики же его, которых звал он всегда друзьями, Эсхин, Симон и Критон, заразившись от Сократа страстью к познанию истины, занялись философским сочинительством…