– Зачастую в снах мы видим важные вещи, – продолжал Коссори и философски пожал плечами. – А другой раз – кто знает?
Они вышли к дому, недавно опустошенному пожаром, и сквозь дыру увидели всю дорогу в верхнюю часть города. В больших дворцах в Запретном городе на холме, где под оплаченным покровительством Чин Пан жили богатые торговцы, все еще ярко горели огни. Тут и там на фоне огней вырисовывались фигурно подстриженные деревья, словно коронованные звездами. Гдето рядом с жалобным криком перелетал с дерева на дерево козодой. Теперь певица осталась позади.
Они свернули за угол. В глаза ударил свет, в воздухе висел сладковатый запах маковой соломки.
– Как ты начал этим заниматься? – спросил он Коссори. – Я про коппо. – Ему хотелось отвлечься от мыслей об этом сне.
Коссори тихонько присвистнул, передразнивая козодоя, но тот не ответил – не то понял, что это человек его подзывает, не то улетел. Мойши слушал монотонный стук их сапог по мостовой, мерцавшей в ночи. В лунном свете тени были четкими и резкими, как отточенный меч.
– Сначала ради самозащиты. – В тишине голос Коссори звучал неестественно громко. Только цикады стрекотали, даже ночные птицы замолкли. – Я никогда не умел как следует обращаться с кинжалом или мечом. – Он пожал плечами. – После того как меня дважды ткнули мордой в грязь, мне хватило. – Они скользили в узком промежутке между фонарями Шаангсея, как тени. Казалось, за пределами их света нет ничего, только головокружительно гулкая пустота. – У меня тогда не было дома, – продолжат Коссори, – и потому я обретался в единственном знакомом мне месте – на дамбе. Когда я был помоложе, я приходил туда еще до рассвета, глядя на то, как огромные двух или трехмачтовые шхуны заходят в порт или снимаются с якоря с забитыми товаром трюмами, предназначенным для дальних краев. И, – хихикнул он, – я представлял себя спрятавшимся глубоко под палубой, забившимся среди мешков с рисом, там, где меня никто не отыщет, представлял, что я вылезаю только тогда, когда мы уже далеко в море, слишком далеко, чтобы возвращаться, и представляюсь капитану, какомунибудь высокому сильному человеку с выдубленным морским воздухом и солнцем лицом, и предлагаю ему свою службу в качестве матроса или даже слуги, чтобы отработать проезд. Все равно, куда мы поплывем. Какая разница? – Он тихо рассмеялся. – По мне духу не хватало или, напротив, во мне было слишком много здравого смысла, даже в таком юном возрасте, чтобы отважиться на такой дурацкий поступок. Меня бы на фарш порубили. – Он покачал головой и снова засвистел, на сей раз чтото более мрачное, как будто случайно пришедшее на ум. Словно эта затейливая мелодия могла помочь ему припомнить былое. – И все же неплохо коечто оставить на долю воображения, а? – Он было приготовился снова засвистеть, но передумал. – Однако ты спрашивал о коппо. Ну да. К тому времени я уже обзавелся куском бамбука – подобрал на базаре – и думал нал тем, как получше расположить дырочки. Признаюсь, флейта получилась неуклюжей, но и музыкантом я был тоже не ахти каким. – За ближайшей дверью ктото внезапно рассмеялся, но смех так же резко затих. – Некоторое время я жил по первым этажам харттинов. что вдоль дамбы, ютясь в каждом по очереди, чтобы меня не обнаружили. – Он улыбнулся. – Однажды я заснул на куче тюков с маковой соломкой, и мне такие королевские сны снились! Иногда я жил в тасстанах, но там мне всегда чегото не хватало – точнее, всего не хватало. Еды, одежды, сам понимаешь. Это было печально, и, после того как я несколько раз воровал полугнилые яблоки и заплесневелые грибы, я сдался и больше на тасстанах не жил. Это была уж слишком унылая жизнь.
И что мне оставалось делать? Ничего. Вообще ничего. Я бродил по ночам по причалам, упражнялся с бамбуковой флейтой и учился играть – медленно, изумленно, восторженно. Так познают тело любимой женщины. Иногда ночные повара, что работали на дамбе, слышали мою музыку и звали меня перекусить. Но когда я говорю тебе, что эта музыка была моим единственным утешением, я не преувеличиваю. И только она удержала меня от того, чтобы повесить камень на шею и броситься в воду.
Во время приступов уныния я проводил много времени, пытаясь разобраться в себе, болезненно возвращаясь к тому самому камню, поскольку понимал, что мне не хватит мужества, чтобы добровольно погрузиться под воду и продержаться там достаточно долго, чтобы дать ей заполнить мои легкие. – Он почти насмешливо фыркнул. – Однако это были не праздные раздумья. В одну мрачную ночь, когда сил переносить одиночество больше не было, когда даже луна и звезды ополчились на меня и мне показалось, что я единственная живая душа в этом мире, а все остальные гдето за тысячи лиг отсюда, на этих холодных звездах, я и вправду залез в воду. – Он глянул на Мойши. – Это звучит бредово, я понимаю, но чем больше я об этом думал, тем больше я убеждался, что это так. Меня начало трясти, и еще прежде, чем я осознал это, я уже ступил с причала в воду и свинцом пошел ко дну. Прямиком ко дну, все глубже и глубже. – Он резко помотал головой. – Вот тогда я и спохватился. Уже внизу. Это было ужасающе реально. Я хотел жить – дышать, видеть луну и звезды, солнце, чувствовать дождь и ветер и жить, жить!
Я с трудом вынырнул и вцепился ногтями в склизкое дерево пристани прямо под водой. Отдышался. После этого я никогда и не думал о самоубийстве – то, что ожидало меня глубоко под водой, было куда хуже, чем то, что было в моей жизни.
Эта ночь стала для меня судьбоносной. Нет, даже более чем судьбоносной. Это был знак, символическая точка поворота, потому что сразу после этого я повстречался с Цуки.
Я только что вышел из портовой харчевни, где пытался поужинать на дармовщину. Мне не повезло. Тот повар, который ко мне благоволил, в ту ночь не работал. Я вышел из харчевни и пошел вдоль воды, наигрывая на флейте, только чтобы просто заглушить голод. Помню, была полная луна. В деревнях ее иногда называют урожайной луной – плоская, как кружок из рисовой бумаги, и светлая, как золотое солнце. После я понял, что самым странным было то, что ее имя как раз и означало «луна». Она была рыжей. В зеленых ее глазах плавали маленькие коричневые крапинки. Кожа ее тоже была вся в веснушках, она вся солнечно светилась. Она была в морском плаще темносинего цвета. Цуки улыбнулась, увидев меня, и остановилась, прислушиваясь к мелодии. Я до сих пор помню тот напев. Хочешь послушать?
Не дожидаясь ответа от Мойши, он просвистел затейливую мелодийку, грубоватую и печальную, как вересковая пустошь холодным зимним утром. Это было лишь слабое эхо тех законченных, сложных мелодий, которые Коссори сочинял сейчас, но Мойши все равно услышал в ней волшебное очарование, прообраз творений истинного художника.
– Прекрасно, – прошептал Мойши.
На приближающейся телеге на грубом деревянном облучке сидел сонный кубару. Рядом приткнулся еще ктото в плате с натянутым на голову капюшоном. Спал, наверное. Вожжи свободно висели, и бык еле брел сам по себе. Разбуженный шумом пес выбежал из подворотни и лаял на телегу, пока кубару не поднял голову и не прикрикнул на псину. Телега протарахтела мимо них, медленно, словно на своих деревянных осях тащила все тяготы мира.
– Да, в ней коечто есть, – тихонько проговорил Коссори, словно обращался к ветру. Помолчал немного. – И все равно это была неуклюжая мальчишеская мелодийка. «Ты хорошо играешь», – сказала она мне. «Сам научился», – ответил я. «Правда? – Она подняла бровь. – Тогда у тебя настоящий талант». Я не поверил ей и подумал – чего ей на самомто деле от меня надо? «Откуда вамто знать, госпожа?» – спросил я. Наверное, я ждал, что она рассердится, но она рассмеялась, закинув голову. Затем вынула прекраснейшую флейту, какую я когдалибо видел. Она была завернута в промасленную тряпицу, чтобы защитить ее от соленого воздуха. Флейта была из эбенового дерева, а дырочки были окованы серебром. И тут она начала играть. За десять тысяч лет я не описал бы тебе, насколько виртуозна была ее игра. «Полагаю, теперь ты захочешь научиться так играть?» Лицо ее все еще смеялось. «Да, ответил я. – Да!» – «Тогда идем со мной, и я тебя научу». Она подняла руку – и мыс под моими ногами словно вздыбился, и волна поглотила меня.