Да, я пьян, я пьян сегодня… И могу позволить себе… Хоть раз-то надо позволить… А какие у вас глаза, Алина. Вам никто раньше не говорил, какие у вас глаза?.. Нет, в самом деле? Никто? Вот Ким ушел, а я увидел, сразу увидел, какие у вас глаза. Они у вас — зе-л-ле-ные… Очень красивые глаза. И Роб, надеюсь, на меня не обидится… Ты ведь не обидишься, Роб? Ты ведь меня поймешь, а? Должен ты меня понять. Глаза у нее — о! С ума можно сойти!..
А помнишь этот анекдот? Помнишь? Ну там еще плачет малыш, и его все спрашивают, почему? Он говорит: «Мама папе сказала, что он слон». «Ну и что?» — говорят ему. «А папа ответил маме, что она курица». «Ну и что?» — говорят ему снова. «А кто же тогда я?» — плачет мальчик дальше. Вот вам и ответ, Влад, вот вам и ответ! Ответный вопрос, так сказать. Или вопросительный ответ? «Кто же тогда я?»…
Да, пьян… Я пьян… Здесь ты прав чертовски, Ким. Я пьян, я — пьяный человек. Но знаешь, Ким, — ты-то, конечно, знаешь — пьяный человек — это обычно добрый человек. В большинстве случаев. Я не удивлюсь, если мне скажут, что Назаретянин был на самом деле того — всегда под мухой. И нетрадиционным взглядам его это дело способствовало. Помнишь притчу о старых и новых мехах? То-то… Впоследствии его, как и полагается, перетолковали, переиначили, переосмыслили разнообразные трезвенники и язвенники: умерщвляйте, мол, плоть и так далее — чушь сплошная!.. А самая главная истина, которую они ретушировать пытались и о которой я сегодня говорю, состоит в том, что пьяный человек — добрый человек, а значит, по твоей же системе доказательств, Ким, более свободный человек, чем все эти трезвенники!.. И наоборот…
Ага, вот и прогноз курса… Послушаем… Что там? Что?.. Ну… ну… Оттепель! Как здорово! Плюрализм, совсем новое мышление, критика снизу и сверху, повальная самокритика, вскрытие позорных пятен как вчерашних, так и послезавтрашних. Как здорово, как прекрасно жить! А ведь вы, Влад, не верили. Возможно, оказывается, это, возможно всегда. И всегда есть достойные люди… Вот кто-то предлагает за это дело выпить, кто-то зарядил рок-н-ролл в автомате — веселье. И смотрите, Влад, и наш писатель, Лев Толстой, уже прячет свой блокнот. Смотрите, вырвал страницы и жжет их в пепельнице. И значит, завтра — весна!.. Дай-ка я с ним, писателем нашим, чокнусь… И меру свою, Ким, я тоже знаю. Не надо мне лишний раз напоминать!.. Помню и знаю… А не потанцевать ли нам, Алина?..
Придерживая под локоть, Ким вывел Антона из «Чумы», прислонил спиной к ближайшей стене, а сам задумчиво прикурил от спички, поглядывая по сторонам. Антон отдышался. Свежий воздух сумерек, спускающихся на Город, чуть отрезвил его, разогнал алкогольный дурман. Но не до конца, и Антон посмотрел в плывущее перед глазами и словно смазанное лицо Кима и, запинаясь на каждом слове, спросил:
— Ведь… я… прав?
— Что? — Ким не понял, не услышал: он думал, улыбаясь, о чем-то своем.
— Прав, говорю…
— Пошли домой.
— Пшли…
Уже вышагивая поддерживаемый Кимом по быстро темнеющим улицам, Антон поднял голову и увидел…
…ОН был там, над Городом. Назаретянин, распятый за чужие грехи. Он был там — парил в вечернем сумраке, как на картинах Дали, с одним лишь отличием: у Дали никогда не увидишь ржавых штырей, удерживающих страдающее тело на кресте, не увидишь крови. А здесь они были — разорвавшие плоть; и кровь стекала по ним, густая и черная, стекала вниз, капля за каплей, на дома, на Город.
— Мираж, — прошептал Антон, отворачиваясь. — Мираж…
Хотелось одного — спать…
Пропал Ершалаим — великий город, как будто не существовал на свете. Все пожрала тьма, напугавшая все живое в Ершалаиме и его окрестностях. Странную тучу принесло со стороны моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана.
Валентин замерзал.
Час назад он еще как-то боролся с холодом, с совершенно диким для этих широт морозом. Но от стылого чудовища было не убежать, он вымораживал дыхание, убивал в теле бредущего по сугробам человека всякую подвижность, а обладая известным коварством, уговаривал лечь, успокоиться, зарыться в снег: каждый знает, что так будет теплее. И как трудно противиться искушению. Особенно — когда время злых выкриков: «Врешь — не возьмешь!» миновало, а бесцельность блуждания впотьмах лишала пресловутой жажды жить.
Но что-то продолжало вести замерзающего Валентина сквозь метель, сквозь снег в лицо, через вымороженный лес. Возможно, какой-то внутренний резерв, какая-то одинокая мысль, вспыхивающая моментами фраза перед внутренним взором: «Как было бы глупо замерзнуть здесь!». И Валентин шел.
Сознание и чувства его настолько помрачились, что когда глаза увидели свет впереди, ничто не шевельнулось в душе, а шаг не ускорился. Так Валентин и вышел к одинокому, спрятавшемуся во мраке домику (за окнами его теплился неяркий огонь), не соображая, не оценив совсем, что вот оно — спасение.
Но оказалось, что тело не прочь еще пожить, и Валентин, двигаясь на автомате, распахнул собственной тяжестью дверь и упал в прихожей, наполненной восхитительным теплым духом человеческого жилья.
Потом был жар — истошно-плавящий; и был бред, сюрреалистические картинки кисти Босха; и был шум — сплошной, неумолчный, сквозь него лишь изредка прорывались, полосуя остро, чужие потусторонние голоса. Валентин корчился и стонал. Тогда голоса замолкали, и на какое-то время становилось легче.
В бреду Валентин не ощущал течения минут, и когда все закончилось, и он познакомился со своими спасителями, то был немало удивлен, услышав, что провалялся без памяти полные трое суток. По прошествии их он все-таки уснул спокойным сном, а когда проснулся, то увидел перед собой молодую милую девушку.
Она сидела на табурете рядом с кроватью и читала при свете керосиновой лампы книгу в строгом черном переплете. Валентин было подумал, что видит продолжение бреда: сколько лет уже ему не доводилось встречать таких вот спокойных молодых девушек, в таком вот хорошем чистом платьице, так мирно читающих книгу.
— Где я? — спросил Валентин, и слова сорвались с его губ, сопровождаемые свистящим всхрипом.
Девушка вздрогнула, подняла глаза и улыбнулась.
— Тише, — шепнула она. — Вы в безопасности.
— Почему тогда «тише»?
— Все спят. Три часа ночи.
— А где я? — повторил Валентин шепотом, сразу обнаружив, что такой тембр дается ему куда легче.
— Вы у нас, — отвечала девушка. — Вы пришли к нам в сильную метель. Вы были ранены и сильно больны. Вам очень повезло, что вы наткнулись на нас. В этом году слишком суровая зима.
— Как тебя зовут, девочка?
— Марина.
— Кто вы такие, Марина?
Девушка фыркнула, прикрыла нижнюю половину лица книгой.
— Это, наверное, нам у вас прежде всего надо спросить.
— Я — человек, Марина.
— А я смахиваю на обезьяну?
Валентин улыбнулся и сказал:
— Ты языкастая.
— Неужто заметно?
Валентин засмеялся. И тут же громко, с надрывом, задыхаясь и бессильно тряся головой, раскашлялся.
— Вам нельзя еще смеяться, — обеспокоилась Марина. — Мама готовит хорошие отвары, но из-за раны вы были очень слабы.
— Что ты читаешь? — поинтересовался Валентин, откашлявшись и вдыхая теперь с крайней осторожностью.
— Кафка. «Замок».
«С ума сойти! — подумал Валентин с благоговением. — Понятно еще — комикс какой-нибудь. В этом бедламе комиксы вполне могли уцелеть и даже пользоваться известным спросом, но Кафка!»
— Тебе все там понятно? — спросил он девушку, помня, сколько узким оказался кругозор Резвого.
— Не совсем. Но я делаю выписки, — в полосе света появилась общая тетрадь (сорок восемь бесценных листов!), — и папа мне объясняет.
— Вот я узнал, что вас тут как минимум трое.
— Нас пятеро: младшие брат и сестра, папа, мама и я.