Он взвыл от бессилия, заурчал, заскрёб бетон лапами и, разжигая себя яростью — брызжущей злой энергией, прыгнул ещё раз, но всего лишь коснулся носом лампочки и качнул её. Ослеплённый и отчаянный волчонок убрёл к мешкам, сунулся в них мордой и на минуту затих. Когда же световое пятно померкло в глазах и зрение восстановилось, он заскочил на мешки и оказался почти под потолком, однако отсюда до центра «шайбы», где висит сверкающий ненавистный шар, слишком далеко. Тогда он спустился, схватил крайний мешок и, упираясь, потащил его под лампочку. Овёс был прошлогодний, сухой и от этого довольно лёгкий, однако мощности лап ещё не хватало, и он двигал его рывками сантиметров по пятнадцать. Справившись с первым мешком, он схватил второй, приволок и, переводя дух, взглянул вверх — все равно не достать, а на третий уже и сил нет. Тогда он вспомнил крысу, спускающую зерно, разгрыз, растрепал плотную мешковину и, когда овёс вытек из дыры, легко взял оставшийся груз и дотащил без передышки.

Через час в центре «шайбы» выросла куча из двух десятков опустошённых наполовину мешков. И не переводя духа, разгорячённый работой, он заскочил наверх и прыгнул с места.

Человеческий свет оказался огненным и свирепым: не имея клыков, он трепанул так, что волчонок свалился на бетон бездыханным. Лампочка с громким хлопком взорвалась у него в пасти, осколки изранили десна и язык, поскольку неведомая сила свела, сомкнула челюсти, и больше минуты он корчился на полу и вместо желанной темноты стояло перед глазами ярко-красное, в чёрных зигзагах, пятно. И когда вздыбленная шерсть перестала искриться, обвяла и улеглась, пасть сама собой разжалась, и он сделал первый, конвульсивный, как в момент рождения, вздох.

А отдышавшись, чувствуя боль во всем теле, он отполз к стене, с трудом встал на ноги и исторг стеклянные осколки из пасти вместе с накопившейся кровью. Его качало, подгибались лапы, и красная муть стояла везде, куда бы он ни смотрел, однако не собственная слабость заботила сейчас, и даже не поражение в схватке со светом; он чуял, что в его существе от удара коварного и жестокого противника произошло какое-то возгорание и теперь голову обжигала саднящая, сладковатая боль. Зверёныш мучался и одновременно жаждал её, ибо вдруг начал понимать, что она обязательно пройдёт, как прошла та, родовая, и после испытанных страданий откроется мир, недоступный другим его сородичам.

Стоя на широко расставленных лапах, он гнул голову к полу, тяжело и редко дышал и словно погружался в красно-чёрную пучину, висящую перед взором. Цвет боли не изменялся, но на его фоне начала проноситься диковинная череда чувств, никак не связанных с образом жизни зверя, ибо он воспринимал мир, как ^еду обитания, и не более того: земля с лесами, полями и водоёмами существовала лишь для того, чтобы на ней жить, охотиться и воспроизводить потомство. Ни один волк не вглядывался в суть иной жизни, и ощущал её, лишь когда нарушалась целостность мира — не хватало корма, начинался мощный лесной или степной пожар или появлялся другой сильный хищник, непримиримый и вечный враг — человек, и борьба с ним грозила катастрофой.

Сейчас же, сквозь изматывающую боль он испытывал гнетущее состояние от замкнутого пространства, хотя ещё недавно спокойно сидел в тесном бельевом ящике дивана; или внезапно тяготился тем, чего так жаждал — кромешной тьмой вокруг, и невыносимо хотел света, пусть не яркого, призрачного, как лунный…

Повинуясь такому желанию, волчонок доковылял до ямы, откуда тянуло свежим воздухом, и вслепую выбрался на улицу. Сразу же легче задышалось, боль отступила, потускнел красный туман, и проявились очертания предметов. Все было знакомо, привычно: огороженная сетчатым забором база, дома, дорожки, сосны и берёзы, но это уже воспринималось иначе: все обрело самостоятельную форму и существовало отдельно друг от друга, являя собой законченность и целостность. Знакомый мир, словно электрическая лампочка, взорвался, разбился на тысячи мелких частиц, невероятно усложнился, но в своём многообразии стал прекрасен. И при этом все волчье осталось с ним…

Потрясённый и придавленный этим миром, он выслушал все звуки — от шороха мышей до ночных птиц и человеческих голосов, и вместо того, чтобы удалиться от последних, как сделал бы это раньше, потрусил к реке.

Люди сидели и лежали возле костра и ничего далее, чем он освещал, не видели, поэтому он смело подошёл к границе света и лёг. Было совсем тихо, если не считать треска дров, далёких сигнальных воплей машины и заунывного крика дергача на другой стороне, так что негромкие голоса доносились отчётливо, и если раньше волчонок слышал в человеческой речи только яркие интонации, то сейчас начал различать отдельные слова и оттенки чувств.

Над сидящими у огня по-прежнему довлел страх. Все — мужчины и женщины, собравшись в плотную стаю, жались к костру, хотя многие страдали от жара, дыма и острого, болезненного неприятия друг друга. Так бывает, когда звери бегут от пожара, когда, забывшись от ужаса, сбиваются в одну лавину лисы и зайцы, волки и козы. Только в мире людей все было наоборот: они тянулись к огню, тщательно прятали искреннее и естественное чувство страха и подчёркивали взаимообразную неприязнь. Не окажись рядом очистительного пламени, в котором сгорали всякие излучаемые энергии, над этой стаей стоял бы бурый столб ненависти. Люди тут были каждый сам по себе, но все совершенно беззащитны перед непривычно глухим местом, тёмной, беззвёздной ночью, перед открытым, незнакомым пространством, чужой средой обитания, которая воспринималась ими сейчас так же, как воспринимают её травоядные, оказавшись на территории хищника.

Вслушиваясь в завораживающую речь, волчонок одновременно всматривался в каждого из стаи и начинал отличать одного человека от другого, видеть их цельность и понимать, что руки — это не отдельные существа, живущие самостоятельно. Наверное, он бы познал многое из жизни людей в ту ночь, однако это пристальное наблюдение за их поведением было внезапно прервано далёким одиночным выстрелом. И тотчас все вскочили, завертели головами, а там, откуда прилетел звучный хлопок, застучало часто и гулко, словно на волчьей облаве. В мгновение ока мужчины бросились к машинам, достали оружие и заспешили к воде, на катер; женщины не захотели оставаться у костра и скрылись в гостинице. Не прошло и минуты, как волчонок остался на берегу один, сделав ещё одно, парадоксальное с точки зрения зверя, открытие…

Как только началась стрельба, у людей пропал страх.

Всадник взлетел на холм, ничуть не замедлив аллюра, помчался прямо в дубраву и ещё миг — был бы выбит из седла низкими толстыми сучьями, однако невероятным образом спешился на полном скаку, точнее, оставил коня, как пилот подбитую машину, и мягко приземлился перед вотчинником и Ражным, идущим чуть позади.

Изумил не этот головоломный прыжок, а возраст Скифа: было ему далеко за сотню лет, значит, и имя он носил не то, что дали родители при рождении, другое — Ослаб. Если совершеннолетие наступало в сорок, то пора зрелости в сто двадцать, и лишь в этом случае начиналась иная жизнь, почему старые засадники уже не именовались араксами, а получали чин инока. Для того чтобы не вызывать повышенного интереса окружающих и скрыть возраст, с благословления старейшины меняли имена, местожительство и являлись миру в другой ипостаси. Все: дети, друзья, знакомые, привычки и привязанности, имя и родовая фамилия — оставалось в прошлой жизни. Если араксов часто называли по имени-отчеству, то иноков звали коротко и просто, как этого — Скиф…

Молодые араксы вольны были избирать на вече из своих рядов главу братства поединщиков, первого из первых — Пересвета, боярого мужа; иноки обладали привилегией назначать судного боярина, духовного старейшину — Ослаба, избираемого, как патриарха, пожизненно.

Они были давно знакомы с вотчинником, но ни тот, ни другой не выдали своих чувств, раскланялись по обряду, пожали руки, после чего инок свистнул, и его буланый, золотистый от заходящего солнца конь тотчас же вылетел из дубравы и затанцевал подле хозяина.