— Какие предрассудки! Какие глупости! А если будет любовь?! Большая и сильная? А ваша возлюбленная окажется… не целомудренной?

— Порченой.

— Да почему же сразу порченой?! Порочной?! Почему?

— По кочану! Пиши! Мне некогда!

Миля отвернулась, начеркала ещё несколько слов, вдруг разорвала записку, втоптала её в пыль, бегущую с разрушенной глинобитной печи.

— Ничего не надо! Скажите на словах — пусть меня не ищет. Ещё вот! — выпутала из мочек ушей серьги с искусственными бриллиантами, сдёрнула с шеи цепочку, с пальцев два перстня и кольцо. — Пусть отдаст Вере и Вике. И все.

— Это кто такие?

— Младшие сестры, Вера и Вика. Это я на аванс купила, на те три тысячи.

— Как хочешь. — Ражный взял украшения, сунул в карман и выбрался на бруствер. — Жить будешь здесь? В яме? В норе?

— Не пропаду, не волнуйтесь за меня.

— Тебе придётся уйти отсюда, — отрезал он. — Здесь охотугодья, моя территория, хватает бродячих кошек, собак и прочих тварей. Не уйдёшь — пошлю егерей.

Она помедлила, вздёрнула подбородок.

— Ну и уйду!

— И желательно сегодня, — уже на ходу обронил Ражный, чувствуя спиной сильный, жгущий и одновременно растерянный взгляд.

Через сотню метров он остановился, вспомнив о волчонке, окликнул несколько раз, затем, взобравшись на полуразвалившийся сруб, осмотрел унылый пейзаж. И вдруг защемило сердце! Он представил, как эта взбалмошная девица, оставшись одна, сейчас поплетётся на ночь глядя в никуда. Босая пойдёт, по сохнущей дурной траве, по ржавым гвоздям и битому стеклу и уже в темноте упрётся в старую стену ветровала, где и днём-то можно ходить, лишь вытянув руки или заслонив лицо, чтобы не оставить глаза на проволочных еловых сучьях…

И даже если прорвётся невредимой сквозь все заслоны, то скорая холодная осень и сырая зима сломают её и, простывшую, насквозь больную, загонят назад в яму или под первую корягу, и сладкий, томительный сон довершит дело.

Ражный постоял, с желанием вернуться, силой утащить девицу на базу и сдать в руки сестры, но снова вспомнил Кудеяра: всякое сочувствие к врагу своему немедленно оборачивалось собственным поражением в будущем.

Усилием воли он остудил сердце, оглянулся назад и, увидев удаляющуюся одинокую фигуру, подумал не о ней — о волчонке: как бы не увела за собой…

Но сколько ни вглядывался, ни рядом, ни поодаль зверёныша не заметил. И всю обратную дорогу озирался, звал Молчуна, все больше наполняясь неясной тревогой; по неписаному закону Сергиева Воинства он не имел права на жалость к врагам Отечества, ибо она ничего не имела общего с понятием благородства и разрушала сердце аракса, лишала его воинствующей энергии. Что бы ни говорила эта девица, как бы ни складывалась ситуация и каким бы ни был её исход, она явилась не с добром — с мечом, дабы вступить с ним в поединок, в противоборство, в каком бы виде оно ни выражалось, и была недостойна жалости.

Жалеть можно было детей, родителей, близких и даже братьев-соперников, сирых, убогих, изувеченных или просто побеждённых на ристалище, прощать своих личных недругов, скорбеть по земле и Отечеству, но всякое подобное чувство в отношении врага рода своего, всякое проявление любви к нему только усиливало последнего и никогда не приносило мира.

Поэтому он готов был выгнать волчонка в лес, но не отдавать его под руку супостатам. Наконец, отчаявшись дозваться, он распластался на земле и медленно воспарил летучей мышью. Тотчас перед взором, по земле и небу проявились, соткались десятки разноцветных светящихся следов — птичьих, звериных и человеческих. Ражный выбрал один — волчий и вначале обрадовался, что Молчун не пошёл за девицей, а стремительно понёсся назад, к базе, однако в следующий миг ещё больше насторожился, ибо горячий пунктирный шлейф был густо насыщен цветом сильнейшей агрессии.

И более уже не спускаясь чувствами с небес, он помчался в сторону базы, однако в полукилометре от неё, словно чуткий гончий пёс, перехватил след более свежий, оставленный всего несколько минут назад и сдвоенный с человеческим. Причём человек бежал впереди и уже за ним — брызжущий яростью зверь.

Можно было опуститься на землю и пойти шагом, ибо результат был уже виден, и все-таки Ражный не сложил перепончатых крыльев, долетел до гиблого места — полузатопленного гниющего леса за старой дорогой и только там коснулся чувствами земной хляби.

Кудеяр валялся в изумрудно-зеленой осоке с перерезанным горлом и ещё бился в агонии, а волчий след с тающей краской агрессии уходил вдоль болота и терялся в берёзовом подлеске…

13

Когда в Урочище происходит схватка, вотчиннику бывает не до сна, поскольку как хозяин он обязан обеспечивать безопасность поединка — хранить его от чужого глаза и, кроме всего, дежурить, как врач скорой помощи. На сей раз ничего страшного не ожидалось на ристалище, поскольку это был Тризный Пир в память об араксе Стерхове, и ни одной из сторон стоять насмерть не полагалось. Однако у Голована, священника, чуть ли не каждый день был свой поединок в прямом смысле с нечистой силой, поскольку она в таких святых местах свирепствует особенно, и не зря говорят: где мёд, там и мухи, где святой дух — там и злые духи.

На сей раз случилось событие не то чтобы особенное, но хлопотливое: в одной из деревень, уезжая на зимние квартиры, чета по-интеллигентски рассеянных дачников забыла кота и бабушку. А когда спохватились и поехали за ними, то оказалось, что старушка месяц как умерла и кот от голода и неспособности ловить мышей обезобразил тело, объел нос и уши покойной.

В день, когда начался поединок, дачники пришли за отцом Николаем, дабы отпел и разрешил схоронить на церковном кладбище. Вотчиннику ничего не оставалось, как пообещать исполнить свой священнический долг, но под любым предлогом стал оттягивать отпевание и похороны: не пускать же дачников в Урочище, когда там поединок! Скорбные родственники требовали предать тело земле немедленно, ибо опаздывали на последнюю электричку, а ночевать в нетопленой даче — мол, сами к утру замёрзнут. Голован причину нашёл вескую — смерть должен засвидетельствовать врач, и кроме того, кто-то должен выкопать могилу и сколотить гроб.

Дачники-прихожане расконсервировали велосипеды, съездили за пятнадцать километров в жилое село, притащили оттуда фельдшерицу, за бутылку пригнали экскаватор, а за неимением гроба, достали с чердака длинный плоский ящик из-под каких-то приборов. Поскольку старушка умерла от голода, то влезла бы и в кейс. Одним словом, к обеду у них все было готово, и к дубраве уже полз трактор с экскаваторным ковшом.

Отец Николай встал у него на пути, остановил, настращал, что тракторист участвует в незаконном деле — способствует людям, которые уморили бабку, и тут наверняка будет следствие; мужик перепугался, однако потребовал бутылку и отправился восвояси. Короче, до четырех часов дня кое-как продержался, но потом от деревни к дубраве направились сами дачники, с ящиком и лопатами. Пришлось выходить к ним навстречу, совестить, убеждать, что не пристало православным копать могилу своим родителям, и читать проповедь о спасении души. Дачники были из новокрещеных, все лето исправно ходили в церковь, блюли посты и отрабатывали грехи на восстановлении храма, но дачный период закончился, началась светская жизнь, и они опаздывали на электричку. Он им — не по-божески это, сразу хоронить, три дня следует подержать в доме, а они — мол, бабушка и так месяц пролежала и превратилась в мумию. Переспорить их не удалось, пришлось тоже напугать — все-таки смерть бабки имеет криминальный душок, хотя Голован опасался, что народу сюда наедет ещё больше, а неизвестно, когда засадники закончат схватку.

Безутешные родственники забрали ящик, лопаты и вернулись на дачу. А ближе к полуночи в хлеву вдруг завыл волк, о котором вотчинник в хлопотах слегка подзабыл. Рана у него стала нагнаиваться, потому отец Николай начал колоть ему пеницеллин. Прихватив с собой шприц, он открыл дверь хлева, и зверь в тот же миг выскочил на улицу и пропал во тьме, чуть ли не сбив с ног нового вожака.