— Прости, я приехал не на Манораму, — внезапно для себя признался Ражный. — А чтобы отомстить за отца.
— Кому отомстить?
— Это не обязательно знать… Она не настаивала, лишь подогнула ноги, зябко обняла свои колени.
— Я подумала, почему так рано мне выпал Пир Радости? Тебе ещё до сорока шесть лет, одиннадцать месяцев и двадцать два дня…
— Инок поторопился. Повязать меня хочет Манорамой, отвлечь…
— И что, удалось ему это?
В зачине Пира он не имел права прикасаться к ней, а хотелось дотронуться до спины, приласкать и утешить.
— Если бы не скачки, а сразу на брачное ложе, — вместо своего желания пошутил он и пощекотал длинной травинкой ложбинку спины.
— А ты совсем не испытываешь ко мне чувств? Древняя традиция была проста и мудра: обручённым прививали любовь друг к другу, как прививают к дикому плодовому дереву благородный побег. Ей с раннего детства рассказывали о нем в буквальном смысле сказки, представляя если не принцем, то храбрым, сильным и мужественным воином — единственным достойным её руки и сердца. Она вырастала с мыслью о нем, и детское, девическое воображение к юности превращалось в мечту — в порох, которому достаточно одной искры. Из-за большой разницы в возрасте несколько иначе все происходило среди воинов, ожидающих совершеннолетия. Относительная свобода вовсе не означала полную волю: ему, как и суженой, все время внушали о продлении рода с од-ной-единственной, той, с кем была скреплена рука, и каждый араке стоял перед выбором — прервать его или продолжить. Чаще всего бывало, что обручённые не видели друг друга с самого момента обручения, но истинное, искреннее чувство возникало в единый миг, как только они встречались. Оксана посмотрела через плечо, откинув тяжёлые, мокрые волосы.
— Совсем ничего?
— Сначала мне надо избавиться от других… чувств, — проговорил он сквозь стиснутые зубы.
— Я помогу тебе, — она легла, положив голову ему на живот. — Почему ты такой холодный? Когда скакал за мной, я чувствовала поток огня.
— Это у тебя волосы холодные…
— Я знаю, ты Хочешь отомстить Пересвету, вдруг сказала суженая. — За своего отца. Прошу, не делай этого.
— Тебя Гайдамак попросил?
— Нет, он ничего не сказал. Достал лишь плащ и подвёл лошадь.
— Ну да, и кобылица оказалась в охоте…
— Мой прадед так хорошо знает коней, что у него… все возможно. Он самый лучший лошадник на свете.
— Считай, поверил…
— Что делать будем? — после короткого молчания спросила она. — Прикинемся, что празднуем Пир, или ты вернёшь плащ и сдашься?
— Я никогда не сдаюсь.
— Но месть — не то чувство, чтобы радоваться…
— Но это самое чистое чувство!
— Говорили, что ты дерзкий… Знаешь, и мне это нравится. Хочу, чтобы дети походили на тебя!
На отмели — там, где из озера вытекал ручей, забили воду и заржали кони. Оксана на миг замерла, и волосы её стали горячими.
— Все равно, — через минуту проговорила она. — Откажешься от своих чувств — приди ко мне, постучи в окно… Подумаешь, каких-то шесть лет, одиннадцать месяцев и двадцать два дня…
Ночью Ражный опять лежал на сеновале и решал — к суженой пойти и в окно постучать или за чемоданом на автобусную остановку. А тянуло туда и сюда, так что не разорваться было, и тогда он под утро пошёл и принёс чемодан. Нарядился в штаны и рубаху, окрутил себя не телячьим поясом — боевым, повивальным, с родовыми бляхами, и перелесками, кустами подобрался с тыла к хоромам боярским. Дом был П-образный, с внутренним двором, огороженным с одной стороны трехметровым забором, где и располагалось «хоромное» ристалище, на котором они с отцом много лет силой мерялись. Ражный перемахнул изгородь и увидел, что все теперь здесь не так: вместо вспаханного, взборонённого круга, как в родной вотчине, опилки и дресва вперемешку. Не ковёр земляной — перина взбитая, чтоб не ушибиться.
Он огляделся, вышел на середину и закричал, как, бывало, в юности кричал по утрам отцу:
— Дядька Воропай! Выходи силой меряться! Выходи, дядька Воропай, сразимся!
Только что заря занималась и ещё утренние птицы не пели, поэтому голос был звучным, как в колодце, и разносился с ветром, так что листья на дубах затрепетали. Окно распахнулось в холодной светёлке, где всегда отец спал, и боярый муж показался. Он отлично видел Ражного, однако, поддерживая игру, спросил:
— Кто клич мне бросил? Больно уж мал от земли, не вижу! Кто таков будешь?
— Я Ражный, воин Полка Засадного!
Он должен был, не выходя на ристалище, сказать:
— Не ведаю такого воина! Ступай, отрок, и приходи после Пира.
На что получил бы ответ:
— А вот выйди, так изведаешь!
Когда-то в старину подобным образом араксы вызывали друг друга на поединки; сейчас же эта традиция осталась в виде детской игры и не более, атавизм рыцарских времён…
У боярого мужа было трое своих сыновей, ныне мужалых араксов и внуков, поди, около десятка, так что слова этой игры должны бы на зубах завязнуть; однако же Воропай словно забыл их, закрыл окно и спустился во двор чёрным ходом.
Его род происходил от крестей — пахарей, воскрешающих ниву, то есть от крестьян, некогда собранных Сергием в монастыри-рощенья для воинской науки. Среди араксов их до сей поры так и звали-крести, ибо они отличались трудолюбием, покладистым и терпеливым нравом, однако если кончалось их терпение, многим становилось дурно от их напора, самоотверженности и невероятного упрямства. Говорили, что на ристалищах лучше не будить в них дремлющего зверя, а вести поединок ровно, даже бесстрастно, поскольку возбуждение — почти всегда ответная реакция. И совсем опасно, если они входят в раж — в состояние Правила.
Несмотря на ранний час, Воропай обрядился для схватки. Вот только рубаха была непривычная — трехслойная, вдоль и поперёк простроченная, из грубого, крепчайшего холста, а горловина обложена двойной кожей и прошита конскими жилами. Обыкновенно для потехи отец надевал или совсем старенькую, или из слабенькой, на одну схватку, фабричной ткани, ибо после сечи все равно останутся одни ремешки.
Воропай уже на ходу опоясался телячьим ремнём и телячьи же рукавицы подоткнул с одной стороны, с другой — знакомые с юности песочные часы.
И трудно было определить, знал ли он, что Ражный явится утром, или нет, побывал ли у него старый инок с предостережением?.. Сам Пересвет виду не подавал, кажется, обрадовался приезду порученного ему отцовской волей несовершеннолетнего аракса.
— Здравствуй, здравствуй, Сергиев сын! — руку пожал по-отечески. — Хотел уж калика послать да к себе позвать. А ты и так услышал, сам пришёл…
Оставленные без опеки и руководства молодые араксы быстро выходили из лона Сергиева воинства, отрывались от корня и вырастали дичками. Чаще всего, не зная куда девать силу немереную, уходили бродяжить ещё до Пира, а в последние сто лет подавались в спорт и лёгкие победы портили их ещё больше. Одно время это стало повальным увлечением, и не только беспризорные отроки — благополучные норовили уйти из-под родительской воли, бывало, нарушали запрет и после Пира оставались в спорте, становясь многократными чемпионами мира и пожиная пустую мирскую славу. А поскольку происходило перерождение аракса, то дикие побеги жёстко отсекались, и возвращение назад происходило мучительно и трудно, если вообще было возможно.
Боярый муж словно не замечал повивального пояса на Ражном и рукавиц из холки зубра, оглядел ристалище, развёл руками.
— Здесь я со внуками потешаюсь, для них в самый раз, а для тебя бы и в дубраве место нашлось. Пойдём-ка на другой круг, Сергиев сын!
Ражный знал Валдайское Урочище вдоль и поперёк. В огромной реликтовой дубраве, настоящем лесу, перерезанном речкой и ручьями, со сторожками, где доживали свой второй век и присматривали за порядком иноки, без дорог, но с густой сетью троп и тропинок, было несколько ристалищ, в том числе боярское, где происходили поединки за титул Пересвета, и символическое, судебное, на котором старейшины избирали Ослаба, совершали над ним обряд, после чего он вершил тут свои суды.