Нет, нет! Не имею права! В мыслях я услышал низкий сильный голос Звягина: «Даже один шаг назад с этого рубежа был бы предательским, преступным». Нет, нет, не пойду на преступление! Пусть потеряю людей, не удержу рубеж, но не замараю честь.

Но кому она будет нужна, моя честь, если не исполню долг — мой последний единственный долг: удержаться до двадцатого… Не удержусь! Сейчас мне это ясно. Не сохраню людей, ничего не сохраню! Вновь, не в первый уже раз тут, на полях Подмосковья, припомнилось, как однажды вечером в Алма-Ате Панфилов мне сказал: «Умереть с батальоном? Сумейте-ка принять десять боев, двадцать боев, тридцать боев и сохранить батальон!» Но позавчера он, наш генерал, выговорил: «Вам будет тяжело. Очень тяжело». Выговорил, когда почувствовал, что я понял задачу. Товарищ генерал, как же мне быть, на что решиться? Я же не выполню, не выполню задачу!

Встал, прошелся, остановился у стола, на котором аккуратно, по-рахимовски, было разложено наше штабное бумажное хозяйство. Наклонился над картой. Вот станция Матренино с прильнувшим к ней поселком — несколько тесно сбежавшихся черных значков у слегка изогнутой нитки железнодорожного пути. Вокруг Матренина чистое поле среди зеленых, пятен леса. Немцы в лесу — там их не достать, — мы на открытом ровном месте. Быть может, мне следовало бы расположить нашу оборону где-либо на опушках, тоже воспользоваться прикрытием леса? Держали бы на мушке подходы к поселку, просекали бы поле огнем. Поздно, поздно сожалеть об этом. И все-таки во мне затеплилась неясная надежда. Ведь если я прикажу Филимонову оставить станцию, его рота сможет не пустить немцев дальше, вот с этих опушек перекроет дорогу огнем. Удастся ли это? Возможно.

Нет, мне не позволено сдать станцию! У меня нет права на такой приказ! Но что же делать? Сложа руки ждать развязки?

Обратился к телефонисту:

— Проверь, штаб дивизии отвечает?

Телефонист стал упорно выкрикивать позывные штаба дивизии. Было без пояснений понятно: отклика нет. Он доложил:

— Ни шумка… Мертвое дело, товарищ комбат.

Я безмолвно повторил это невзначай вылетевшее у телефониста выражение. Мертвое дело… Неужели и впрямь так?

На столе среди прочих бумаг лежала красная книжка устава. Я машинально взял ее, раскрыл. И вдруг увидел на полях пометку Панфилова, три черточки карандашом. Прочитал отмеченные строки: «Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы».

Прочел, положил книжку. Это был миг решения.

Я подошел к телефону, вызвал Филимонова.

— Ефим Ефимыч, ты? Что у тебя?

— Долбит… Наверное, скоро опять сунется. Хочет, думаю, смешать с землей и потом войти.

— Слушай мой приказ. Если сунутся, не надо стрелять.

— Как? Что?

— Не надо стрелять. Пусть будет так, как желает немец. Сдай станцию.

— Сдай станцию! — повторил я.

Смятение, колебания уже были выметены за порог — порог, что я переступил. Внутренний голос, предостерегавший: «Это противоречит приказу, ты не имеешь права», был задушен, смолк. Военным людям, собратьям по профессии, вряд ли требуется пояснение: командир должен потерять пять килограммов веса и состариться на пять лет, прежде чем принять такое решение.

В телефонной трубке прозвучало:

— Как? Как? Не понимаю.

— Думаешь, ослышался? Нет! Сдать! Бежать к мосту! Собраться там!

— Товарищ комбат, что вы говорите! Мы отбиваем, мы еще здесь устоим, а вы хотите сдать?! Я… Я не…

Это был бунт Филимонова. Не стерпело, взбунтовалось его сердце кадровика командира, коммуниста, пограничника. Ведь именно ему, ему и Толстунову, генерал-лейтенант Звягин напомнил, что сдача рубежа — преступление.

Я не дал договорить запнувшемуся Филимонову:

— Вы слышали мой приказ? Повторите.

Молчание. Филимонов не повторяет приказа.

— Повторите.

Филимонов нехотя произносит:

— Сдать станцию…

— Да. Бежать, драпать к мосту.

— Есть.

Ну, есть так есть. Я кинул трубку. В ту же минуту Толстунов, все время сидевший как бы наготове — в ушанке и в шинели, безмолвно поднялся и пошел к двери. Я не обменивался с ним мнениями, ни с ним, ни с кем другим, приказывал как командир-единоначальник.

— Куда ты? — спросил я.

— В Матренино.

Он не сказал больше ни слова. Еще миг я смотрел ему в спину. Его шаг был решительным, твердым. Подумалось: «Это пошел комиссар». Вот за ним стукнула дверь.

Я постоял еще минуту молча. Чем закончится этот денек? Что сталось с ротой Заева? Как обернется бой в Матренине? Чуть брезжущая, смутная надежда — не обманет ли она меня? Как, где встречу вечер? Под арестом? Под судом? Что ж, готов к этому. Перед совестью я чист. Своему долгу, своей совести я не изменил. Совесть и страх. Да, не всем ведомый, особый страх, командования, ответственности — той ответственности, о которой сказано на помеченной карандашом Панфилова страничке устава. Совесть и страх. Вот как они дрались! Посмотрел на Рахимова.

— Ну, Рахимушка, сдаем станцию. Может, тебе придется командовать батальоном вместо меня…

Учтивый Рахимов хотел сказать что-то приличествующее случаю, но я остановил его взглядом.

— Если придется командовать вместо меня, то будешь иметь бойцов. Пока они живы, можно воевать.

Я молил бога, чтобы подольше не восстанавливалась связь со штабом дивизии. Сначала пусть исполнится мой замысел, потом доложу о свершившемся. Но все же заставил себя опять обратиться к телефонисту:

— Чего дремлешь? Вызывай, вызывай Заева! И штаб дивизии.

— Да они, товарищ комбат, давно бы и сами сюда гукнули.

— Не рассуждать! Вызывай, если приказано.

В комнате опять настойчиво, несчетно зазвучали условные словечки — позывные. Нет, Заев не отвечал. Линия в штаб дивизии тоже еще оставалась порванной.

Я сказал Рахимову:

— Езжай в Матренино. Выбери место для наблюдения где-нибудь около моста. Бери телефонный аппарат и обо всем, что увидишь, сообщай мне. Рота должна дать драпака и собраться у моста. Понял?

— Да. Есть, товарищ комбат.

Рахимов взял под мышку одну из запасных коробок полевого телефона и вышел. Его докладам я мог верить, как собственному оку, он всегда был неукоснительно точным. Минуту спустя я в окно разглядел, как он вскочил в седло и почти с места бросил коня в галоп.

Вот со мной уже нет и Рахимова. Почему сам я не поехал? Во-первых, я отвечал за все три узла, за всю оборону батальона. И кроме того, вскоре мне предстоял еще один бой — разговор с генералом. Как я доложу, как ему признаюсь? Получу ли его благословение или… К черту из мыслей это «или»!

Рахимов наконец доскакал. Его телефон подключен к линии.

— Что видишь?

— Противник бьет минами по рубежу.

— Сильный огонь?

— Да. Непрерывные разрывы.

Я вызвал Филимонова, свел его на проводе с Рахимовым.

— Рахимов, ты нас слышишь?

— Да.

— Филимонов! Объявил мой приказ бойцам?

— Еще нет. Не успел, товарищ комбат.

— Ах ты… — Я, пожалуй, впервые за все дни боев вслух вспомнил мать и бабушку. — Если ты набрался смелости так поступать, пошлю Рахимова, чтобы трахнул на месте за неисполнение боевого приказа. Рахимов, слышишь? Расправишься с ним без разговоров! Филимонов, слышишь?

Убитый, неуверенный голос Филимонова:

— Да.

И вдруг в мембране еще один голос:

— Товарищ комбат?

А, вмешался Толстунов. Почему-то он назвал меня официально «товарищ комбат». Кажется, никогда он ко мне так не обращался.

— Товарищ комбат, я здесь, у лейтенанта Филимонова. Ваш приказ будет исполнен.

Ясно, твердо Толстунов выговорил эти слова.

— Где Бозжанов? — спросил я.

— Тоже тут. На рубеже.

— Берись, Федор Дмитриевич. Проведи этот… — Я запнулся, ища выражения. Маневр? Нет, смутно мерцавшую надежду я еще не мог назвать маневром. — Этот отскок. И держи вожжи. Проведи вместе с Бозжановым.