11. Утро
Я улегся, сунув под голову стеганую телогрейку, которая попахивала пожарищем. Закурил, взглянул на часы, увидел на скамье свою ушанку. Она была далековато, была не на месте. Надо бы взять ее, привязать к ремешку кобуры, чтобы, в случае чего, вскочив по тревоге, не искать… Но не хотелось думать ни о тревогах, ни о чем, что впереди. Однако я все-таки встал. Эти несколько шагов за шапкой, напоминавшей о действительности, я сделал, насилуя себя, перемогаясь. Тянуло забыться, уйти мыслями из этого дома, из леса.
Опять лег, закрыл глаза… Потекли милые сердцу картины прошлого. Сейчас не восстановишь. Мало ли что промелькнуло.
Одно знаю твердо: думалось не только о себе, думалось и о батальоне. Впрочем, это тоже — о себе.
В те минуты упадка, в полузабытьи, мои бессвязные видения не были, конечно, подчинены параграфу устава, что предписывает командиру говорить о своей части «я». Для меня это был не параграф, а честь, совесть, творчество, страсть. Как еще сказать? В мой батальон было воистину вложено все мое «я». Это мое творение, это единственное, что я создал на земле.
Вспоминалось разное. Наверное, и мелкое, и трогательное, и смешное.
Например? Хорошо, вот вам пример.
В солнечный августовский день батальон вышел в стрельбище.
Мы стояли лагерем у быстрой горной речки Талгарки. Невдалеке, у станицы Талгар, зеленели сады, где растут огромные, лучшие в мире, алма-атинские яблоки. Кругом ровная, выжженная солнцем степь. Но к югу над степью взбегают предгорья Тянь-Шаня. Где-то в высоте, чуть отделяясь едва уловимым штрихом от блеска небес, блестят вечные снега вершин. Это южный Казахстан — его красоты мне никогда не описать.
Степь — идеальное стрельбище. Она рядом, она не только под рукой, но буквально под ногой; она гладкая, как гладильная доска.
Это легко, это приятно — пройти два-три километра по такой глади, пострелять, вернуться. Но я готовил людей к войне. Легко? Приятно? Значит, долой идеальное стрельбище. Я повел батальон в горы.
Взобрались на первую террасу. Она вся в колючках, в зарослях сухого ползучего кустарника — курая. Нет, тут не постреляешь.
К следующей площадке вел обрывистый каменистый подъем. Батальон, вперед! За мной! Полезли на гору. Круто. Из-под солдатских башмаков с шуршанием покатились вниз камни.
Вскарабкались. Черт возьми, и тут негде стрелять. Стеной почти в рост человека высилась сочная трава. Куда же идти? Выше, по склону, темная зелень дубового леса.
Таковы контрасты гор. Но таков же, скажу кстати, и весь Казахстан. Не рассказывал ли вам кто-нибудь легенду о сотворении Казахстана? В дни творения бог создал небо и землю, моря и океаны, все страны, все материки, а про Казахстан забыл. Вспомнил в последнюю минуту, а материала уже нет. От разных мест быстренько отхватил по кусочку — краешек Америки, кромку Италии, отрезок африканской пустыни, полоску Кавказа, сложил и прилепил туда, где положено быть Казахстану. Там, на моей родине, вы найдете все — и вечно голые, будто проклятые небом, пространства безводного солончака, и самые благословенные края.
Но где же стрелять? Я выстроил батальон в четыре шеренги и повел эту стену на стену травы. Прошли взад и вперед несколько раз. Тяжелые военные ботинки мяли, ломали, вытаптывали траву. Напоследок помаршировали, выдергивая руками уцелевшие стебли. Я встал в сторону, любуясь, переживая незабываемую минуту счастья. Какая это сила — батальон! С этим батальоном — дисциплинированным, готовым к бою, закаленным — я врежусь в полчища врагов и пройду вот так же, втаптывая в землю, в могилу. Я знал: война не такова, но представлялось все же так.
В траве был проторен обширный длинный четырехугольник. На краю установили мишени. Батальон все еще стоял в строю. Все видели нарисованные углем на фанерных листах головы в касках со знаком свастики над козырьком. Захотелось еще раз ощутить силу батальона. Я приказал первой шеренге лечь, второй вести огонь с колена; затем скомандовал:
— По фашистам пальба залпом… Батальон…
Сделал выдержку. Несколько сот винтовок были нацелены в четыре мишени. Залповый огонь батальона не был в то время предписан боевым уставом, но я попробовал.
— Огонь!
Черт побери! С одного залпа мы остались без мишеней. Их будто срезало. Семьсот выстрелов разом — это страшная штука. Столбики, к которым приколочены щиты, были перерублены пулями, фанера расщеплена, разодрана. Я и чертыхался и смеялся: карабкались, подошвами пробивали стрельбище, и опять нельзя стрелять…
Так мы крошили немцев до боев. А тут… Но про «тут» не хотелось думать.
И вновь пробегали милые сердцу картины прошлого. Нет, не все о батальоне. Было и о другом.
И вдруг прозвучал голос Брудного:
— Товарищ комбат…
Я принудил себя не ждать и все-таки ждал его с приказом. В полусне усмехнулся.
И вскочил. Рахимов уже был на ногах. Его шинель валялась на полу. Он, мой аккуратный, бесстрастный начштаба, не поднял ее. Он улыбался. Он смотрел на Брудного и на Курбатова.
Они вошли вдвоем. У обоих блестела на шинелях гладкая корка непросохшей грязи: где-нибудь, должно быть, ползли.
— Товарищ комбат, разрешите…
Это была явь. Это был живехонький Брудный: его быстрый говор, быстрый взгляд, пылающие румянцем щеки.
— Приказ есть?
— Да, товарищ комбат, отходить…
Он подал записку. Когда чего-нибудь страстно хочешь, не сразу веришь, что исполнилось. Помню, пробежала мысль: не сон ли все это? Нет, видения кончились. Я посмотрел на часы. Половина четвертого. Неужели я лежал всего несколько минут?
Командир полка в торопливо набросанных строках сообщал, что в лесу за деревней Долгоруковкой нас встретит один из штабных командиров, который укажет дальнейший маршрут к Волоколамску — туда стягивается полк.
К Волоколамску! Отход на тридцать километров! Но переживать некогда. Половина четвертого, а светает в семь.
Во мраке ротными колоннами батальон шагает по расползающейся талой земле. Идут бойцы, идут орудия, двуколки с пулеметами, подводы с боеприпасами, санитарные повозки, затем опять бойцы.
Я по привычке пропускаю строй мимо себя, потом посылаю Лысанку, обгоняю ряды — и опять пропускаю.
Иногда мутным пятном в черном небе пробивается луна. Тогда мутнеет и мрак.
Я снова обгоняю батальон.
Колонну ведет Заев. Его рота головная. Разбрызгивая воду, помахивая длинными руками, слегка подавшись, как всегда, корпусом вперед, он отбивает и отбивает шаг, задавая темп. В строю по четыре, не отставая, движутся бойцы. Рота проходит.
За нею — повозки санитарного взвода, помещенного среди боевых подразделений. Мы везем сорок раненых. Узнаю грузноватого, с животиком, нашего фельдшера, старика Киреева. Он на ходу хлопочет: идет рядом с повозкой, к кому-то склонившись, что-то поправляет, кажется чью-то голову; его поглощает мгла.
Вот и приблудная команда, воинство Бозжанова.
Обогнув Долгоруковку, мы приближались к дороге, той самой, что не раз упоминалась в нашей повести, — к мощеной дороге, которая вела на Волоколамск и там почти под прямым углом вливалась в Волоколамское шоссе.
Несколько дней назад, шестнадцатого октября, сгруппировав ударный кулак, немцы устремились к этой дороге, рассчитывая одним броском проломить нашу оборону и затем с ходу на танках, грузовиках и мотоциклетах ворваться по Волоколамскому шоссе в Москву. Отброшенные у совхоза Булычево, задержанные в последующие дни на других рубежах, они, зная малые силы противостоящих им на этом участке войск, не хотели верить неудаче. Им казалось: еще усилие, еще бросок — и преграда будет прорвана, откроется дорога на Москву — асфальт Волоколамского шоссе. Наши части, дерущиеся на дороге, отходили. Но назавтра те же полки, те же батальоны вновь вставали на пути врага, вновь вынуждали его вести долгий, затяжной бой. Немцы всякий раз думали: это последнее сопротивление, последний бой, — и они упрямо ломились, не желая отказываться от избранного направления. Волоколамское шоссе по-прежнему оставалось осью их главного удара.