Лейтенанта Брудного Панфилов приказал восстановить в прежней должности.

— Он заслужил это, — пояснил генерал. — И вообще, товарищ Момыш-Улы, без крайней нужды не следует перемещать людей. Солдат привыкает к своему командиру, как к своей винтовке. Но продолжайте, продолжайте…

Я рассказал про двадцать третье октября, про то, как батальон оказался в окружении.

Отодвинув стакан, Панфилов слушал слегка склонившись ко мне, вглядываясь в меня, будто различая в моих словах что-то большее, чем сам я вкладывал в них.

Мой доклад прояснял для Панфилова некоторые детали битвы, которая длилась и сейчас, перейдя в следующий тур. Ему, быть может, лишь теперь стало полностью понятно, почему в какой-то момент, двое суток назад, он, управляя напряженным боем, почувствовал, как вдруг ослабел нажим врага, вдруг вздохнулось легче. Тогда, в этот час, далеко от Волоколамска, далеко от своих, вступили в дело наши пушки, наш батальон, отрезанный у скрещения дорог. Колонны врага были рассечены; главная дорога преграждена; удар смягчен — немцам на некоторое время нечем было наращивать наступление, нечем подпирать.

Это казалось счастливой случайностью борьбы. Но сегодняшнюю случайность Панфилов завтра применял как обдуманный, осознанный тактический прием. В этом мне довелось убедиться несколько дней спустя, когда, в новой обстановке, Панфилов ставил мне боевую задачу. Да, его войска были его академией.

Вновь переживая волнение боя, я описал, как залповым огнем мы проложили себе путь сквозь немецкую колонну, как прошли по трупам. Победой на лесной прогалине я втайне гордился: там, в этом коротком бою, я впервые почувствовал, что овладеваю не только грамотой, но и искусством боя.

— Вы так рассказываете, — с улыбкой произнес он, — как будто залповый огонь — ваше изобретение. Мы, товарищ Момыш-Улы, так стреляли еще в царской армии. Стреляли по команде: «Рота, залпом, пли!..»

Немного подумав, он продолжал:

— Но это не в обиду вам, товарищ Момыш-Улы. Хорошо, очень хорошо, что вы этим увлекаетесь. И в будущем так действуйте. Учите людей этому.

Он замолчал, ласково глядя на меня, ожидая моих слов. Я сказал:

— У меня все, товарищ генерал.

Панфилов встал, прошелся.

— Психическая война… — выговорил он, будто раздумывая вслух. — Нет, это слово, товарищ Момыш-Улы, не объемлет, не охватывает нынешней войны. Наша война — шире. Но если вы имеете в виду такие вещи, как танкобоязнь, автоматчикобоязнь, окружениебоязнь и тому подобное (Панфилов употребил именно эти странноватые словосочетания, которые я тогда впервые услышал), то вы, безусловно, правы.

Подойдя к столу, где лежала карта, он подозвал меня:

— Пожалуйте-ка сюда, товарищ Момыш-Улы.

Затем кратко ознакомил меня с обстановкой. Противник сдавливал Волоколамск с севера и с юга, проник на восток от Волоколамска в пространство между двумя шоссе, навис там над тылами дивизии, но еще не смог ни в одном пункте ступить на Волоколамское шоссе.

— И тут у меня жидко, и тут страшновато, — говорил Панфилов, показывая на карте. — А сижу здесь и штаб держу, товарищ Момыш-Улы, здесь. Надо бы немного отодвинуть штаб, но тогда, глядишь, и штабы полков чуть отодвинутся. А там и командир батальона стронется, подыщет для себя резиденцию поудобнее. И все будет законно, все по правилам, а… А в окопах поползет шепоток: «Штабы уходят». И глядишь, солдат потерял спокойствие, стойкость.

И Панфилов опять улыбнулся своей обаятельной, умной улыбкой.

— Психическая война… — Панфилов хмыкнул, продолжая улыбаться: ему, видимо, все же пришлось по душе это выражение. — Да, можно было бы в этой полосе (Панфилов показал оставленную нами полосу впереди Волоколамска), можно было бы немца тут с месяц поманежить, но кое-кто поддался на его штучки, кое-где он взял нас на пустую. А все-таки уже почти две недели, если считать с пятнадцатого, мы его тут водим. Вот и выходит, товарищ Момыш-Улы, что и побеждая можно оказаться, побежденным.

— Как, товарищ генерал?

— А цена? — живо ответил Панфилов. — Цена, которую платят за победу.

Назвав приблизительную цифру потерь противника за все дни боев под Волоколамском (около пятнадцати тысяч убитыми и ранеными), Панфилов сказал, что хотя эта цифра сама по себе и не велика, но все же в высшей степени чувствительна для немецкой группировки, которая прорывается на Волоколамское шоссе.

— Но еще важнее теперь для нас время, — продолжал Панфилов.

Он прислушался к глуховатому грохоту пушек, повернул лицо в ту сторону. Потом, вновь взглянув на меня, вдруг подмигнул.

— Грома у них еще много, — произнес он, — но где же молниеносность? Где, товарищ Момыш-Улы? Ее отняла у Гитлера, ее сломала наша армия, и мы с вами в том числе. Мы, товарищ Момыш-Улы, выиграли и выигрываем время.

Помолчав, он повторил:

— И побеждая можно оказаться побежденным… Вы меня поняли, товарищ Момыш-Улы?

— Да, товарищ генерал.

Разговор близился к концу. Панфилов задавал последние вопросы:

— Ну, а солдат? Что, по-вашему, вынес из боев солдат? Раскусил ли то, что вы назвали психической войной? Раскусил ли немца?

Я вдруг вспомнил Ползу нов а.

— Простите, товарищ генерал. Я забыл вам доложить о Ползунове.

Панфилов, припоминая, поднял брови.

— А… Ну-ну… — с любопытством проговорил он.

Дверь опять отворилась. Вошел адъютант.

— Товарищ генерал, к вам подполковник Витевский. Из штаба прибывшей стрелковой дивизии.

Панфилов быстро взглянул на часы.

— Хорошо, очень хорошо.

Потом непроизвольно поправил волосы, коснулся черных, подстриженных щеточкой усов, чуть выпрямил сутуловатую спину. Ему, очевидно, предстояла очень серьезная встреча. Однако, взглянув на меня, он сказал адъютанту:

— Попросите, пожалуйста, немного подождать.

Он не хотел комкать разговора со мной, он, наш генерал, умел не скупясь уделять время командиру батальона.

— Ну-ну, Ползунов… — произнес он.

Я рассказал, каким был Ползунов, когда он вышел из леса в числе тех, кого я обозвал «бегляками», рассказал, каким видел его в последнем бою, как сторожко ясными, разумными глазами он озирал местность с противотанковой гранатой наготове.

— Привет ему! — сказал Панфилов. — Не забудьте передать. Каждый солдат, товарищ Момыш-Улы, хочет теплого слова за честную службу.

Еще не прощаясь, он протянул мне руку и, задержав мою, опять пожал ее с теплотою, лаской, обеими руками — по-казахски.

— Я попрошу вас: сейчас же, товарищ Момыш-Улы, представляйте отличившихся к награде. Пожалуйста, чтобы сегодня же списки и характеристики были у меня… Ну, идите… Кажется, я смогу позволить вашему батальону передохнуть до завтра. Счастливо вам!..

Обгоняя меня, он быстро подошел к двери, раскрыл ее.

— Товарищ подполковник, прошу вас.

В фуражке с красным, нефронтовым, околышем вошел подполковник.

Я хотел пройти в дверь, но Панфилов тронул меня за рукав. Показав глазами на вошедшего, он потянулся к моему уху и шепнул:

— Это, товарищ Момыш-Улы, подкрепление. Дальневосточники. Мчались двенадцать дней. Успели. Вот вам, товарищ Момыш-Улы, смысл оборонительного сражения под Волоколамском.

Влагой волнения, влагой счастья заискрились на миг его глаза.

Закрывая за собой дверь, я еще раз увидел генерала. Карманные часы с отстегнутым ремешком Панфилов положил на стол. Маленький, сутуловатый, с загорелой морщинистой шеей, он стоял уже спиной к дверям и приветливым жестом указывал подполковнику стул. А другою рукой — вернее, одним лишь большим пальцем — он машинально поглаживал выпуклое стеклышко часов.

На улице падал крупный дождь. Небо было нависшим, темным. У станции гремели пушки. Стоял слабый запах гари. Все вокруг было затянуто струящейся мглистой пеленой.

ПОВЕСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Синченко, коня!

— На чем мы поставили большую точку? — спросил Момыш-Улы.