— Рахимов, что нового? Где Толстунов?
— Здесь. В роте, товарищ комбат.
— Бозжанов?
— Тоже с бойцами.
— Ну, Рахимушка, слушай мой приказ. Разделиться на три группы по сорок человек! Одну поведет Толстунов, другую Бозжанов, третью — Филимонов. Пусть по опушке обтекают станцию. Ворваться с трех сторон! Бойцам сказать: «Лети вперед, винтовка наперевес, гранаты под рукой, на бегу стреляй и кричи „ура“.
— Товарищ комбат, разрешите передать трубку лейтенанту Филимонову.
Теперь и Рахимов деликатно выправлял меня. Что же, у нас, как вы знаете, это повелось: чего я не сказал, договорил начальник штаба. Конечно, следовало найти несколько сердечных слов для командира роты.
— Ефим Ефимыч, ты? Рахимов тебе передал приказ?
— Но как же, товарищ комбат? Там ведь батальон.
— Да. И мы их разгромим.
Мелькнула мысль: не следовало ли загодя разъяснить ему маневр? Но раньше и мне самому этот маневр далеко не был ясен. Теперь я повторил:
— Разгромим. Не дадим опомниться.
— Вы думаете, товарищ комбат, удастся?
Филимонов еще продолжал спрашивать, но в голосе пробивалась радость.
— На то и бой. Надо сделать так, чтобы удалось. Отплатим им, Ефимушка! Создавай три группы! Главное командование принадлежит тебе. Бозжанов и Толстунов — твои помощники. Ну, Ефимыч, с богом!
Темные шеренги деревьев с молодью в ногах — хвоя, не облетевший еще дуб, оголенный осинник, береза — отовсюду посматривают на обширную заснеженную поляну, прорезанную слегка изогнутым железнодорожным полотном. Возле станционных построек раскинулись добротные, а то и щеголеватые домики поселка. Опушка кое-где далека, в других местах край леса подходит к станции совсем близко: на двести — двести пятьдесят метров.
И вот три отряда, по сорок человек крича «ура», стреляя, понеслись к деревне. Снег не мешал мчаться. Толщина покрова была как раз такой, что он лишь слегка проминался, пружинил под сапогом. Пока немцы опамятовались, наши уже добежали, ворвались.
Рахимов подробно обо всем докладывал. Сейчас скуповатость на слово оставила его.
— Застигли, товарищ комбат, до того внезапно, что немцы ошалели.
Поистине это был громовой удар, гром среди ясного неба. Неожиданность отняла разум. Наверное, паника подняла прямо из кроватей. Некоторые держали в руках кители. Так в нижнем белье и выбегали.
Когда слушаешь такой доклад, улыбка раскрывает губы. Хочу и не могу ее сдержать.
Панфилов не звонит. Очевидно, решил меня не дергать. И до поры до времени не волновать. Но позвонил капитан Дорфман. Его голос суховат:
— Доложите обстановку.
Отвечаю:
— Ничего не могу доложить. Связь порвана. Ничего не знаю.
— Немедленно восстановите. — Он, учившийся каждодневно у Панфилова, тут же исправил это свое «немедленно»: — Через четверть часа выясните обстановку. — И добавил мягче: — Примите все меры, чтобы восстановить связь.
— Слушаюсь.
Опять разговариваю с Рахимовым:
— Ну, Рахимушка, докладывай.
— Резня, бойня, товарищ комбат. Немцы, кто уцелел, кинулись со станции. Бегут врассыпную, спасайся кто может! Э, товарищ комбат, их еще много. Побежали в лес. К насыпи. В свободную сторону.
— А наши?
— Преследуют. Гонят по пятам.
Впоследствии по множеству рассказов были восстановлены различные эпизоды, подробности этого боя. Нагрянувшие, учинившие страшную расправу-месть красноармейцы будто отведали, хлебнули напитка по имени «дерзость». Стихийно, без команды, они понеслись вслед за бегущими. Преследуя, наши стреляли на бегу — стреляли с толком и без толка, — приканчивали отставших.
Провод по-прежнему соединял меня с Рахимовым, уже перебравшимся в поселок.
— Рахимов, верни на станцию хоть половину роты! Закрепляйтесь! Какая-нибудь неожиданность может все перевернуть.
— Ничего не могу сделать, товарищ комбат. Все гонятся за немцами. Даже Филимонов.
— Посылай связного! Останови! Верни!
Широкая полоса в поле по пути бегущих там и сям была уже устлана — я знал это из сообщений Рахимова — трупами в большинстве без шинелей, в серых немецких кителях или в нательных рубашках.
Повторяю: два часа назад мы тоже задали «драпака», уносили ноги. Однако наше бегство было вызвано приказом, было преднамеренным, а теперь враг удирал, обезумев. Это надо различать. Когда противник панически бежит, в преследовании даже самый боязливый или неопытный солдат обретает удаль.
Вместе с оравой, в какую превратился немецкий батальон, бежал без фуражки командир этого батальона, потерявший управление здоровяк капитан. Он кричал «хальт!», взмахивал пистолетом, пытаясь остановить, повернуть против нас своих людей. Их еще было немало. Однако власть командира, выкрики «стой!», угрозы, даже, возможно, расстрелы в затылок на бегу за неподчинение уже не действовали.
У нас вырвался вперед вчерашний московский школьник, боец-новичок Строжкин. Помните, он однажды, мельком появился в нашей повести… Канунный вечер. Красноармейцы рубят тяжелый, мерзлый грунт. Робкий голосок: «Такой окоп разве спасет?»
И вот парнишка Строжкин сумел на крутом откосе железнодорожной насыпи догнать капитана. Охотники знают, что удирающего матерого волка даже и однородовалая собака хватает за уши, за холку. Это сделал и Строжкин: цапнул волка. Именно цапнул. В руках юноши винтовка, на конце штык, а он — тут и упоение победой, и дерзость, озорство — сумел поймать подол шинели и потянул к себе. Физически крепкий, поистине матерый, капитан обернулся, узрел тонкокостного юнца с пушком на нежной коже, отбросил разряженный, ненужный пистолет и, взбешенный, кинулся на Строжкина, свалил и стал душить. Судорожно сопротивляясь, Строжкин успел, наверное, подумать: «Зачем я в него не выстрелил?» Это горькое, позднее сожаление бойца. Но не умирать же! Напряг силы. Рывок. Удар коленом в пах. Крутизна откоса помогла. Немец потерял точку опоры. Оба покатились вниз. Катясь, переворачиваясь, москвич изловчился, боднул немца в глаз. Капитан взревел, схватился за лицо. Строжкин вскочил, бросился к своей винтовке. На выручку уже подоспели наши. Строжкин — теперь это был другой человек, герой, богатырь, — по праву крикнул:
— Не трогать его! Я его взял!
Он вывернул у пленного карманы, отобрал полевую сумку, нашел, поднял пистолет-парабеллум, сунул за свой пояс. И повел в Матренино стонущего, окровавленного капитана.
Другие бойцы тоже стали возвращаться. Строжкин остановил пленного, подождал идущих. Тоненький, едва познавший бритву, он набрался такого молодечества, что гаркнул:
— Кто велел идти назад? Только вперед!
Издали ему крикнул Филимонов:
— Строжкин, не командуй!
Отмечу еще один небольшой эпизод этого быстротечного боя. Немцы-мотоциклисты успели завести моторы и дунули из деревни по своему прежнему следу. Это предугадал командир отделения Курбатов, в мирные дни владелец мотоциклета. Он на краю поселка стерег этот проложенный след. И не упустил жданную минуту. Хладнокровно, меткими выстрелами он снял четырех немцев-водителей, удиравших на машинах.
Держа трубку, я внимал донесениям Рахимова.
— Трупов очень много, товарищ комбат. Идет подсчет. По-видимому, мы перебили больше половины батальона. Ушла меньшая часть. Взяты трофеи: документы, исправные пулеметы, патроны, много личного оружия, мотоциклеты, минометы с боезапасом мин.
Я упивался: минометы! Те самые, которыми противник согнал нас с рубежа. Теперь они послужат нам.
Ну, можно звонить генералу.
Надо лишь унять непокорную улыбку, овладеть собой, чтобы доложить спокойно, деловито.
Панфилов все же не выдержал, позвонил сам.
— Ну, как у вас, товарищ Момыш-Улы?
Заставив себя обойтись без единого восклицательного знака, я кратко изложил события: рота Филимонова с трех сторон вторглась в Матренино; значительная часть немецкого батальона уничтожена; остатки бежали; командир батальона взят в плен.