Стук пулемета оборвался.
— Кузьминич, вторую! — крикнул я.
Неспешным по-прежнему движением он кинул еще одну гранату и упал. Я бросился к нему, приподнял. Изо рта лила кровь, пузырилась красная пена.
Взрывы двух гранат Кузьминича стали будто сигналом отпора. Защелкали выстрелы двух пушечек, охранявших тыл, забухали противотанковые ручные гранаты.
Я вытащил бинт, расстегнул на Кузьминиче шинель. К нем уже подбегал Синченко.
— Берись, — приказал я, — помоги перенести политрука в будку. И седлай коня, скачи за Киреевым.
Гимнастерка Кузьминича намокла. Сквозь свистящее дыхание он смог проговорить:
— Нет, уже не стану… Не стану военным.
Неживая пелена подернула его глаза. Он, научный сотрудник института экономики, сидень-книжник, впервые в годину великой войны надевший грубую солдатскую шинель, обретший в страшный миг бесстрашие истинного воина, угас с этими словами: «Не стану военным».
…Три танка уже были окутаны дымом, в котором металось коптящее пламя. Один вертелся на перебитой гусенице.
Огрызаясь, отстреливаясь, уцелевшие машины отошли.
…Снова немцы нас молотят бризантными гранатами, шрапнелью, минами. Скрывшиеся в лесу танки, не жалея боеприпасов, тоже лупят из башенных орудий по деревне. За наглость они уже проучены. Вынудить танки идти медленно, не отрываясь от пехотного сопровождения, — этого, думается, мы достигли.
Перебежками я добрался к Брудному, растолковал задачу: отрезать, отсекать пехоту от гусениц. И когда пехота заляжет под нашим огнем, останется в поле без брони, контратаковать, гнать, убивать!
Бойкий, смышленый лейтенант понимающе кивает.
…Вот она, еще одна атака.
Снова развернутым строем ползут по снегу танки, ползут на малой скорости, держась возле идущих беглым шагом автоматчиков. Их разит наш винтовочный огонь, подкашивает пулемет Блохи. К пулеметчикам ушел от меня Бозжанов.
Люди в зеленоватых шинелях не выдерживают, ложатся. Машины притормаживают, вроде бы оглядываются на залегших. Вступают в дело наши пушечки. Снаряд-другой попадает в цель, в черные, почти неподвижные мишени. Минута колебания. Танки отвечают огнем, бьют по нашим пушкам. И дают задний ход. С ними отбегает пехота. Второй приступ отражен.
…Опять бешеный обстрел. Сидим в подполах, в земляных укрытиях. Медпункт заполнен ранеными.
Наконец смеркается. Еще одна ночка окутывает тьмой подмосковные снега. Мы выстояли, не отдали Горюны.
Занялся следующий день, девятнадцатое ноября. Последний день обороны Горюнов.
…Стрельба с трех сторон. Единственная спокойная сторона — станция Матренино. Туда, к Филимонову, мы ночью переправили раненых, разгрузили медпункт.
Взводы Брудного и хозяйственный взвод обороняют деревню. С разных опушек лезут танки и пехота. Ведем огневой бой. Немецкие снаряды выводят из строя одно за другим наши орудия. Ездовой Гаркуша придумал: поставить пулемет на розвальни, запрячь маштачка и стрелять с саней, перебрасывая эту огневую точку из конца в конец деревни.
…Тают и тают наши силы.
Навзничь простерт на снегу богатырь Галлиулин. Шинель прорвана у самого сердца. В миг смерти он прижал руку к груди, прижал точно так же, как и в ту минуту, когда однажды сквозь сон кротко произнес: «Я извиняюсь».
Неловко согнувшись, застыл навсегда Мурин. Очки сбиты с воскового заострившегося носа, в снегу торчит обвязанная ниткой дужка. Никогда больше он, аспирант консерватории, ставший пулеметчиком, не подойдет ко мне, не приоткроет свою впечатлительную душу. Сколько раз я его учил стоять «смирно», а теперь сам стою «смирно» над ним, неподвижным Муриным.
— Комбат, ты чего, сдурел? Нарочно ловишь пули?
Толстунов с силой пригибает меня к взрыхленному, перемешанному с глиной снегу, тащит за руку в укрытие.
…Сотоварищ погибших пулеметчиков, командир расчета Блоха ранен, осколок чиркнул по шее. Блоха не оставил розвальней — своего летучего пулеметного гнезда.
Вот несутся эти сани. Рядом с Блохой, странно сбычившим голову, сидит на соломе у пулемета разгоряченный азартом, страстью боя Бозжанов. Вожжи держит тоже отнюдь не приунывший, подгоняющий коня кнутом и сочными ругательствами озорной Гаркуша.
Уже в середине дня этот пулемет остался у меня единственным.
…Еще одна атака немцев со стороны путевой будки, уже нами отданной. Лезут в гору танки, за броней укрывается пехота. Приближаются к крайним домам, к сараям на околице. Наш злой ближний огонь заставляет наконец автоматчиков лечь. А танки врываются в деревню.
Сбоку, с горы, срываются, скатываются мои бойцы. Они с диким рыком «а-а-а!», с примкнутыми штыками стремглав набегают на вражескую цепь. Вперед вынесся Брудный. Немцы не принимают удара.
А в Горюнах, на широкой улице меж домов, глухо хлопают противотанковые гранаты. Взвод истребителей схватился с черными машинами смерти. Тут и там замерли, дымят подорванные, подожженные, одетые в броню громадины. Те, что избежали этой участи, прогрохотали сквозь деревню и, не снижая скорости, ушли по противоположному склону.
Мы остались хозяевами Горюнов. И опять на взрытом гусеницами и снарядами снегу простерты павшие.
В единоборстве подбив танк, сложил удалую голову красавец Шакоев. В этой же схватке погиб тот, кого в роте называли стариком, — солдат с прокуренными пшеничными усами, Березанский.
Худенький низкорослый Джильбаев перевязывает сидящего на снегу раненого.
— Товарищ комбат, я тоже…
Джильбаев показывает взмахом руки, что и он метнул под танк гранату. Жар боя еще владеет им.
Он обводит взглядом улицу, что стала полем брани, видит догорающие танки, охваченную пламенем избу, недвижные тела в шинелях, стеганку распластанного на обочине с протянутой вперед рукой дагестанца-командира.
— Товарищ комбат, как же теперь? Что же мы теперь?
— Будем, Джильбаев, драться дальше.
…Вернулись бойцы, которые отогнали автоматчиков. Вернулись я принесли на шинели тело командира роты. В этой жестокой контратаке отдал жизнь Брудный.
Маленький связной, скороход Муратов, уже на раз терявший в бою командиров роты — и стройного, подтянутого Панюкова, и стеснительного, с грузинскими черными, навыкате глазами Дордия, сиротливо смотрит на утратившее краски жизни, пожелтевшее лицо.
Прощай, храбрец Брудный! Прощай, мой сотоварищ! Опять секунду-другую стою «смирно» над погибшим.
Уже некому передать командование ротой. Не забирать же Бозжанова от последнего моего пулемета. Опять рядом со мной Толстунов.
— Федя, прими роту. Больше некому.
Старший политрук сейчас словно забывает, что он выше меня званием, чеканит в-ответ:
— Есть, товарищ комбат!
…Больше не пытаясь взять деревню с ходу, немцы упорно захватывают пространстве. Уже продвинулись на восемьсот метров, отделяющих Горюны от кромки леса, темнеющего за путевой будкой. Уже отняли у нас несколько сараев на околице.
…Давно нет связи с Заевым. Ведущий к нему телефонный шнур перебит осколками. Порой доносится частая ружейная пальба с той стороны, где окопались бойцы Заева, отделенные от нас полосою леса.
Лишь с Филимоновым я держу связь. И телефонную (повреждения линии быстро исправляют герои связисты) и огневую.
Поляна, где пролегает дорога на станцию, простреливается и с нашей высотки, и боевым охранением роты Филимонова, выдвинутым в перелесок, откуда видны Горюны. Ни один автоматчик не лезет в это поле, огражденное перекрестным огнем.
…Продолжаем драться. Немцы занимают дом за домом, мы от дома к дому медленно отходим, цепляемся за каждый двор, снова и снова встречаем врага пулями.
Вот так бы держать и Волоколамск!
…Свечерело. Мы владеем половиной деревни, другая — у немцев. Нас разделяют еще не погасшие пожарища.
Во мгле бой замирает. Мутные красноватые зарева обозначаются в небе. Под прикрытием тьмы в братской могиле хороним убитых. Хороним без салюта, без надгробных слов.