Сидим, курим, дожидаемся Рахимова. Слышатся шутки. Кони выпряжены, мирно жуют насыпанный на подстилки овес. Кто-то шагает по вырубке с огромной охапкой сена. Из этого вороха выглядывает разрумяненная на морозе плутоватая физиономия Гаркуши. Окликаю его:
— Гаркуша, где раздобыл?
— Стожок тут отыскался. Приберем. Не фрицу же дарить.
И вдруг в это безмятежное мгновение несколько бойцов вынеслись на вырубку с воплем:
— Немцы! Немцы!
По вырубке будто пронесся смерч. Все, кто сидел или прикорнул, кинулись врассыпную в лес. Поляна вмиг опустела. Застигнутый врасплох батальон буквально в один миг обратился в бегство. Мои закаленные воины, знавшие радость победы, славу подвига, громившие, гнавшие врага, отходившие от дома к дому в Горюнах, все же оказались подверженными ужасу внезапности.
На вырубке — никого! Лошади спокойно хрупают, перетирают на зубах овес. Стоят две наши осиротевшие пушечки, около них — ни души. А я? Вскочил, остолбенел. Смотрю на пушки. Они мучили нас, мы с ними не расставались, выносили на руках, берегли это наше последнее противотанковое средство. Они выходили с нами из всех окружений от села Новлянского и до этой поляны, посреди которой сейчас брошен ворох сена. Перевел взгляд на лесок. В просветах меж деревьями — немцы! Человек тридцать в белых халатах, белых касках идут цепью. Впервые их вижу в этом маскировочном белом наряде. И стою, оцепенев. Идут не торопясь, соблюдают осторожность. Уже выходят на открытое место.
Неожиданно слышу сиплый шепот Заева:
— Товарищ комбат, чего стоишь? — в эту минуту он опять говорит со мной на «ты». — Ложись! Сейчас вдвоем их шуганем!
Кошу глазом. За пнем распластался Заев. Он изготовился для стрельбы лежа: слегка раскинуты длинные ноги, локти уперты в снег, автомат прижат к плечу, палец касается спускового крючка. Из кармана уже вытащена, темнеет под рукой запасная обойма. Отстегнута, покоится рядом и ручная граната. А меня еще держит, не отпускает столбняк. Встречаю взгляд Заева. Его глаза под выступами лохматых бровей вдруг становятся понимающими, проникновенными. Замечаю его горькую-горькую усмешку. Почему он так усмехнулся?
Взор Заева уже обращен к немцам. Вот-вот он нажмет спуск. И как раз в этот миг позади раздается повелительный крик Толстунова:
— Комбат остался! Куда же вы бежите? За мной!
Разумеется, Толстунов поминает и мамашу — где только в дни войны ее не вспоминали!
Весь батальон вылетает обратно на поляну. Строчит автомат Заева. Бойцы с яростным «ура» бегут на врага, стреляя на ходу. Впереди Толстунов и Филимонов. Их обгоняют другие. Различаю Гаркушу. Он почти неузнаваем. Лукавинка сошла с побледневшего лица, оно искажено злостью, страстью боя. Замечаю Ползунова, Джильбаева, Курбатова. Сейчас они страшны.
Страстные люди! Где-нибудь вставьте, употребите это выражение, когда будете писать о них, моих бойцах.
Немцы шарахнулись. Наши увлеклись преследованием. Выстрелы хлопают в лесу. Кричу:
— Заев! Ко мне!
Он подбегает, останавливается, ожидая приказания, серьезный, внимательный, суровый. Опущены по швам его длинные руки. Одна сжимает автомат. Вновь встречаю его честный, прямой взгляд. И вдруг вспоминаю его недавнюю горькую усмешку, понимаю ее смысл. Да, точно такой же паралич, что в минуту душевного потрясения, внезапности стиснул меня, охватил когда-то Заева на пулеметной двуколке. За это я его судил… Ну, не излияниями же заниматься!
— Семен, лети! Возвращай людей! А то не расхлебаем эту кашу.
— Есть!
Некоторое время занимаюсь сбором батальона. То и дело в лесу слышится: «У-гу-гу-гу…» Это аукаются, подают о себе весть далеко зашедшие бойцы.
Наконец все стянулись к вырубке, заняли места в своих взводах, отделениях. Батальон выстроен, готов к походу.
Лишь Рахимов еще не вернулся. Но ждать больше нельзя.
Всей колонной мы идем к опушке, откуда уже рукой подать и до Гусенова. В эту деревню, как сказал мне Панфилов, передвинулся штаб дивизии. Туда, к штабу Панфилова, нам, его резерву, надобно прийти, это конечный пункт нашего марша.
Опять меряем шагами лес. Головной взвод все время уклоняется куда-то вбок от прямой линии, прочерченной на карте. Посылаю вперед Филимонова, опять колонна кружит, выписывает зигзаги. Поручаю Заеву пролагать путь, и снова нас шатает из стороны в сторону. Сам беру взвод — невеликий остаток сражавшейся в Горюнах роты, — иду головным бойцом.
Вот и опушка. Раскаты пушечного грома, с утра нас сопровождавшие, тут, на открытом месте, звучат резче. Колется ветер. Мороз сразу становится чувствительнее. Чуть на изволоке виднеются домики Гусенова. По ветру влачится дым. Деревня горит. Нас отделяют от нее километра полтора чистого поля.
Кто же сейчас занимает деревню: наши или немцы?
Подзываю Джильбаева, Муратова, еще трех бойцов. Отправляю их в разведку. Объясняю: возможно, деревню удерживают наши войска. Тогда двинемся туда всем батальоном. Если же она захвачена врагом, пусть он себя обнаружит. Задача в таком случае — вызвать огонь немцев. Идти с винтовками на изготовку, не прятаться, не ложиться, пока немец не откроет огонь. Потом отползать. Мы отсюда прикроем, не подпустим врага.
Оглядываю бойцов. Слушаю внимательно. Волнуются. Муратов, словно стоя на горячем, переступает с ноги на ногу. Слегка расширились глаза-щелочки Джильбаева. Я продолжаю:
— Раненых не бросать! Вытаскивать на себе! Джильбаев, назначаю тебя командиром! Это твое отделение!
Разведка покидает подлесок. Пятеро бойцов опасливо шагают по нетронутому снегу. Тяжелые кирзовые сапоги увязают по щиколотку — насыпало, намело за эти дни. Мои посланцы приостанавливаются, оборачиваются. Я кричу:
— Не трусить! Шире шаг!
Хожу по опушке. Сюда подтягивается вся колонна. На какие-то минуты чем-то отвлекаюсь. Потом опять озираю изволок. Что такое? Где разведка? В белом поле пусто. Куда делись бойцы?
Из Гусенова доходит глухой рык. Узнаю низкую октаву танковых моторов. Чьи же это танки? Снова обегаю взором местность. Никого! Еще и еще всматриваюсь. В поле высится матерая одинокая ель, ее отягощенные снегом лапы мало-мало не достают земли. Под этой елкой, как цыплята под наседкой, тесно сбились, лежат мои бойцы.
Сердце мгновенно вскипает, жаркая волна ударяет в голову. А, подлые души! Вы решились обмануть комбата! Вам доверили судьбу батальона, а вы спрятались, трусы! Кричу, напрягаю голос:
— Встать! Исполнять приказ! Вперед!
Нет, они меня не слышат, никто не шевелится. Выхватываю винтовку у стоящего поблизости красноармейца и, не целясь, стреляю несколько раз туда, где запряталась разведка. Пусть просвистят хлыстики пуль, подхлестнут оробевших.
Разведчики оглядываются на мои выстрелы. Посылаю еще пули. Грозно трясу кулаком. Из-под елки выбегает Джильбаев, взмахом руки зовет за собой остальных. Хочется крикнуть: «Молодец!» Любовь, такая же острая, как гнев, врывается в немилосердное сердце. Все пятеро, развернувшись короткой цепочкой, шагают к деревне. Муратову не терпится — обогнал товарищей, проворно гребут снег его привыкшие к скорой ходьбе ноги.
Объятая пожарами деревня откликается, стучат автоматы немцев. Ясно: там противник. Бойцы кидаются наземь, отползают, отходят перебежками. Немцы не пытаются их захватить, пренебрегают этой малой группой. Огонь вскоре прекращается.
На опушке Джильбаев, запинаясь, виновато на меня посматривая, докладывает об исходе разведки.
— Хорошо! — говорю я. — Будешь и дальше командовать отделением.
Мы опять выстроились, углубились в лес, пошли на восток. Где-то там, на новом рубеже, обороняется, дерется дивизия, теснимая к Москве.
Вновь глушитель-лес смягчал урчание канонады. Она как бы уже не нарушала лесную тишину. Небо над деревьями светлело — до вечера еще не близко, — а тут, под елями, стлался легкий сумрак.