Нет, к черту видения! Я стремился подавить, отринуть этот голос, этот зов. К черту! Это мистика, самовнушение. Командир не имеет права поддаваться таинственным нашептываниям. Ему дан разум.
«Умом надо воевать», — говорил Панфилов.
Вспоминалось каждое слово, сказанное Панфиловым в нашу последнюю встречу:
«…Противника мы нашей ниткой не удержим».
«…Будьте готовы быстро свернуться, быстро передвинуться».
«…Действовать так, чтобы везде, где бы он ни прорвался, перед ним на дорогах оказались наши войска».
Вспомнилась панфиловская спираль-пружина.
Ведь при встрече у капитана Шилова Панфилов вводил меня в свои мысли. Он хотел, чтобы я, комбат, уяснил его, командира дивизии, оперативный план; хотел, чтобы в меняющейся боевой обстановке, среди сотрясений и толчков битвы, я действовал с умом, понимал, угадывал — здесь уместно это слово, — чего ждет от меня тот, кто управляет боем.
Это не мистический зов, не чертовщина, не самовнушение.
Чего же я медлю? Довольно переживать. Надо стряхнуть проклятую расслабленность. Моего слова ждут. Надо решать. Надо командовать.
Вернулся Рахимов.
— Что там?
— Небольшая неприятность. Долгоруковка занята противником.
— Долгоруковка?
— Да… На пути, который был свободен. Вошла, как сообщили, незначительная группа — человек сорок, взвод.
Рахимов указал Долгоруковку на карте. В узком коленчатом проулке, слабо помеченном красным пунктиром, один изгиб он обвел темно-синим. Горловина была затянута.
Так… Противник не теряет времени. Передвижения продолжаются. Она еще не затихла на ночь, она совершает обороты, немецкая военная машина.
— Я переговорил с разведчиками, — продолжал Рахимов. — Разрешите доложить мои соображения…
— Давайте.
Рахимов сказал, что, по его мнению, характер местности позволяет поступить двояко. Можно, не дойдя полутора километров до Долгоруковки, свернуть в поле и прогалиной, меж двух островов леса, где нет ни оврагов, ни пней, где вместе с пехотой легко пройдут пушки и обозы, обогнуть деревню. Потом, проделав этот крюк, опять выйти на дорогу. Можно, конечно, и уничтожить группировку в Долгоруковке, но это вряд ли удастся без шума. Противник всполошится…
— Кто там разведывал местность? — спросил я. — Давайте-ка его бегом сюда.
Отворив дверь, Рахимов кого-то кликнул. В блиндаж поспешно вошел лейтенант Брудный.
Лейтенант Брудный! Тот самый, кому несколько дней назад я крикнул: «Трус! Ты отдал Москву!», тот, кто, изгнанный из батальона, пошел обратно, в сторону врага, и наутро принес оружие и документы двух немцев, которых он ночью приколол, принес и положил передо мною, как свою потерянную честь. Я назначил его, как вы, быть может, помните, командиром разведки.
— Товарищ комбат, по вашему вызову явился.
Быстроглазый, бойкий, раскрасневшийся, он ожидал вопросов.
А я смотрел на него потрясенный. Ему, ему я недавно крикнул: «Трус! Ты отдал Москву!» Так вот как оно, вот как оно бывает, что отходят без приказа. Тут и видения, и гипнотизирующий зов, и думы о солдатах, и логические выкладки — все ведет к одному, все велит: отходи!
Вот оно что! Значит, и рассуждения тянут меня туда же, значит, и они служат тут страху.
Приказа об отходе нет, так к черту рассуждения! Нет, я не прав! Не повторял ли нам Панфилов, что всегда, при всех обстоятельствах, командир обязан думать, размышлять?
Я вновь попытался представить положение дивизии после прорыва немцев; представить действия Панфилова, его план обороны. «Не линия важна, важна дорога», — недавно внушал он мне. Дорога, пролегающая через Новлянское, поручена нам, моему батальону. Панфилов знает нас, знает меня. Быть может, как раз в эту минуту он соображает: батальон Момыш-Улы не уступит дорогу, не уйдет без приказа. Быть может, это входит сейчас в его расчеты, когда он, маневрируя малыми силами, расставляет заслоны, передвигает части, чтобы сомкнуть фронт в глубине.
Ну, а если не так? Если у Панфилова не хватает войск, чтобы закрыть прорыв? Если ему до крайности нужен, немедленно нужен Наш батальон? Если приказ об отходе послан, а офицер связи не смог к нам добраться? Не знаю. Не хочу об этом думать. Приказа нет — и точка.
Я ничем не выдал колебаний, которые минуту назад раздирали меня. О колебаниях комбата ведает он один. В батальоне он единовластный повелитель. Он решает и диктует повеление. Я решил.
— Ну, Брудный, — сказал я, — в путь-дороженьку готов? Проходы выведал?
Он задорно ответил:
— Это, товарищ комбат, мне как щенка подковать… Проведу и выведу… Мимо Долгоруковки вполне пройдем.
Порывисто встал капитан Шилов. Он уже некоторое время сидел, подняв голову, прислушиваясь.
— Товарищ старший лейтенант… со мной тут несколько моих бойцов, они просят вас использовать их в группе, которая пойдет впереди, когда батальон будет пробиваться.
Он опять говорил скупо и, проговорив, плотно сомкнул губы, будто сдерживая готовую прорваться речь. Ни единым словом Шилов не пытался оправдать себя.
Мой ответ был короток.
— Я пробиваться не буду. У меня нет приказа.
Все молчали, как положено молчать, когда командир объявляет решение.
Одной фразой я перечеркнул распоряжения Рахимова, сделанные без меня, но его сухощавое бесстрастное лицо не выразило ничего, кроме внимания. Чуть нагнув голову, он стоял, готовый, как всегда, выслушать, сообразить, исполнить.
Я продолжал:
— Буду бороться в окружении.
Устав Красной Армии, как я уже вам говорил, предписывает командиру говорить о своей части «я». «Я» командира — его солдаты. Они, они будут бороться в окружении.
— Вам, лейтенант Брудный, нынешней ночью придется попутешествовать промеж немцев. Отправитесь вдвоем с Курбатовым.
На карте я указал десять — двенадцать населенных пунктов, где предположительно мог обосноваться штаб полка.
— Если в этой деревне немцы, — говорил я Брудному, — добирайтесь в следующую. Если и там противник, идите дальше. Задача: нигде не угодить под пулю. Разыщите штаб полка, доложите обстановку, вернитесь сюда с приказом.
— Есть, товарищ комбат.
Он отправился.
Капитан Шилов произнес:
— Орудия мои там.
Он выговорил это с натугой.
— Где? Взорваны?
— Нет… Брошены в лесу…
Он пометил карандашом на карте.
— Сколько?
— Шесть пушек… Четыреста снарядов.
— Слушайте, капитан, — сказал я, — а не попробовать ли нам вытянуть их оттуда? Берите моих лошадей, берите бойцов. Пойдете?
Шилов сумрачно улыбнулся одной стороной рта.
— Нет, теперь я не ходок…
Повернувшись, он откинул шинельную полу. Я увидел распоротую штанину, разрезанное голенище. Распухшая нога была перевязана. Сквозь марлю просочилась кровь. Кровью напиталось сукно брюк.
— На медпункте были? — спросил я. — Кость цела?
— А черт ее знает… Бойцы перевязали. Орудия бросили, — у Шилова впервые наконец вырвалась яростная ругань, — а меня вынесли…
Не сгибая в колене простреленную ногу, он тяжело сел на табурет.
— Синченко! — крикнул я. — Носилки. Живо?
Шилов долго молчал, потом произнес:
— Вот сижу, думаю о батальоне и не могу решить: закономерно ли разбит батальон? Да, бойцы обучены были плохо…
Он вновь выругался и, посмотрев на меня, с неожиданной силой продолжал:
— Думаете, все разбежались, как бараны? Нет, две роты мужественно дрались… И ведь не покинули своего командира, ведь…
И он опять сомкнул губы, не договорив.
К блиндажу доставили носилки. Шилова вынесли.
Исламкулову я приказал выводить свой взвод в обход деревни Долгоруковки.