Прикорнул, привалившись к стенке, и боец-связист Ткачук. У его ног — полевой телефонный аппарат. Телефонная трубка выпала из руки на пол.

Не решаясь кого-либо разбудить, я достал папиросу и закурил.

— Назад! На месте укокошу! — вдруг спросонья закричал Заев. Открыв глаза, он увидел меня и удивленно заморгал.

— Заев, на кого ты так?

— На этих… на окруженцев, товарищ комбат. Опять чуть не разбежались…

Я засмеялся. Лишь тут Заев окончательно проснулся. Вскочив, он вытянулся, отдал честь и неожиданно гаркнул:

— Встать! Смирно! Господа офицеры!

Я проговорил:

— Ну, Заев, отмочил… Хоть стой, хоть падай…

Почему Заеву вздумалось прокричать «господа офицеры», этого, наверное, он бы и сам не объяснил.

Сейчас он стоял передо мной в непросохшем ватнике, из-под которого выглядывала гимнастерка, в покрытых грязью сапогах, в мокрой ушанке. Уши ее торчали вверх и вместе с завязками свисали в обе стороны. Его лицо с выпирающими скулами, с провалами у висков и на щеках, с утиным носом никто не назвал бы пригожим. Иногда мне думалось, что в свои тридцать лет Заев еще не вполне сформировался, что какие-то гаечки в нем, как говорится, не подтянуты. И все же он был мне мил: долговязый, нескладный, стремительный во всем — в походке, в решениях, даже в чудачествах. Он казался мне похожим на знаменитого некогда Пата. Помните ли вы этого всегда серьезного киноактера-комика, длинного как жердь, неизменно совершавшего что-либо невпопад, игравшего в паре с толстяком-коротышкой Паташоном? Не раз после какой-нибудь выходки Заева я думал: «Пат! Форменный Пат!»

Показав на его измызганные сапоги, на нелепо расхлестанную шапку, я приказал:

— Приведи себя в порядок.

— Есть, товарищ комбат, привести себя в порядок.

Он сдернул шапку, посмотрел на нее и сунул за пояс, за кобуру пистолета. Потом вынул из кармана длинный складной нож — Заев почему-то называл его «боцманским», — раскрыл, отщепил лучину от валявшегося на полу полена и принялся соскребать грязь с сапог.

Пробужденные возгласом Заева, командиры быстро поднялись, собрали разбросанные по полу шинели. Лишь Толстунов не спешил. Умело навертывая портянки, он наблюдал за происходившим.

— Ну-с, господа офицеры, — сказал я, — для чего пожаловали? Рахимов, зачем собрал командиров?

Рахимов стоял навытяжку, руки по швам, но эта поза у него, альпиниста, инструктора горного спорта, казалась как бы вольной, свободной. Он доложил, что получен приказ, согласно которому батальон передан в резерв командира дивизии. Затем сообщил о прибытии боеприпасов и продовольствия.

— Я вызвал, товарищ комбат, — продолжал он, — к вашему приходу командиров рот и политруков. Чрезвычайных происшествий в батальоне не было. В данное время батальон отдыхает.

— Почему отдыхает? — спросил я. — А чистка оружия? Дордия! Ты тут со всеми удобствами расположился. Даже изволил скинуть гимнастерку… В твоей роте оружие бойцы чистили?..

Дордия вспыхнул. В его наружности была редкая особенность: светло-русый, даже белобрысый, он от грузина-отца унаследовал черные глаза. Сейчас у него покраснел даже лоб. Покраснела и шея в вырезе голубой трикотажной майки, облегавшей несильные плечи.

— Кажется, — запинаясь, проговорил он, — кажется, чистили… Это командир роты… Я не знаю, товарищ комбат.

Дордия обычно робел, получая замечания. В батальоне он считался мямлей. В эту минуту ему, видимо, было трудно не отвести, не опустить взгляд. Однако он превозмог себя: черные глаза направлены прямо на меня.

— Нет, Дордия… Командир командиром, а оружие бойца — это также и твое дело. Но хорошо, что сказал правду. А что скажет командир роты?

Я посмотрел на Панюкова. Подтянут, к заправочке не придерешься. Выпрямившись, чуть вскинув черноволосую голову, он доложил:

— Приказано вычистить, товарищ комбат.

— А проверено ли?

— У меня проверено, — пробурчал Заев.

Вероятно, я одернул бы его, но тут вмешался еще один голос.

— Комбат, — улыбаясь, сказал Толстунов, — оставь ты хоть на сегодня приструнивать.

Толстунов был единственным человеком в батальоне, кто называл меня попросту «комбат». По званию он был на одну ступень выше меня. Я, старший лейтенант, носил три «кубика» в петлицах, Толстунов — «шпалу». Он числился в должности инструктора пропаганды при штабе полка: его «шпала» означала звание старшего политрука.

Натянув сапоги, он продолжал сидеть на своей разостланной шинели.

— Комбат, — повторил он, — я прошел по ротам. Все в порядке. Бойцы на квартирах, баранина в котлах, курево выдано. Оружие вычистят. Командиры взводов в этом спуску не дадут. А мы собрались потому, что ты пригласил нас обедать. Так каждому и было сказано: «Комбат приглашает обедать». Ну и угощай!

Я опять оглядел присутствующих. Все они выдержали боевой искус, выдержали пробу, проверку огнем. Так, по крайней мере, мне тогда казалось.

На круглом молодом лице Бозжанова я уловил улыбку. Он косился на дверь, что вела в другую комнату. Оттуда выглядывала разрумянившаяся физиономия. Синченко. Они — Бозжанов и Синченко — были друзьями. Бозжанов постоянно подкармливал корочкой хлеба, а порой и сахаром наших верховых лошадей, особенно мою Лысанку. Синченко позволял ему, улучив удобный часок, проехаться, проскакать верхом. Бозжанов не умел скрывать этих маленьких тайн. Его узкие блестящие глаза все выдавали. Легко было разгадать и сейчас, почему он переглядывается с Синченко: за дверью, видимо, ждало угощение, приготовленное не без участия их обоих — коновода и политрука, любителя постряпать и покушать.

Встретив мой взгляд, Синченко мигом прикрыл дверь. Бозжанов потупился, но продолжал улыбаться. Что же, Бозжанчик, ты, пожалуй придумал неплохо.

За окном стучал дождь, порой долетал рокот орудий, а мы справляли особенный день — дневку батальона. Много улыбок повстречал я в этой комнате. Чувствовалось, командиры принесли с собой и улыбку солдата, разувшегося наконец около печки, закурившего в тепле папиросу или толстую самокрутку махорки.

Я спросил:

— Бозжанов, а бишбармак к обеду будет?

Бишбармак — наше национальное казахское блюдо.

— Нет, товарищ комбат, — весело ответил Бозжанов. — Будет плов из барашка.

Он чмокнул губами, и все рассмеялись.

— Разрешите, — молвил Рахимов, скупым жестом указывая на заветную дверь.

— Уже разрешил! — вмешался Толстунов. — Разве не видишь? Товарищи, комбат вас просит.

И первым направился к двери.

— Подожди, Толстунов, — сказал я. — Сначала, товарищи, следует выполнить одно распоряжение генерала. Садитесь. Можно курить.

— Куда же садиться? — буркнул Заев.

Никого не спрашивая, он вышел в сени, принес на плече скамейку и поставил, или, вернее, сбросил на пол.

Дом, видимо, был недавно покинут хозяевами. Из комнаты еще не исчезло тепло чьей-то чужой жизни. На подоконнике сиротливо лежала забытая кукла.

Я хотел заговорить, но раздался писк полевого телефона. Комиссар полка вызывал к телефону старшего политрука Толстунова.

— Наверное, сейчас влетит, — громко вздохнул тот. — Давно бы надо явиться, доложить.

Он взял трубку.

— Слушаю, товарищ комиссар… Через десять минут выхожу. Прошу разрешить десять минут.

В мембране заклокотали сердитые звуки, — по-видимому, Толстунов получал взбучку.

— Есть! Есть! — отчеканивал старший политрук. — Слушаюсь, товарищ комиссар! Есть, товарищ комиссар, немедленно.

Клохтанье в мембране стало более спокойным, поутихло. И вдруг Толстунов совсем просто сказал в трубку:

— Ну разреши, Петр Васильевич. Единственный раз собрались по-человечески. Пришел комбат от генерала. Что? Да, может быть, трахнем по единой. Не беспокойся. Все будут ходить по струнке, у него не забалуешь. Позволь, Петр Васильевич… Четверть часа? Есть, выйду через четверть часа. Благодарю, товарищ комиссар.