Открыв мне дверь Митя смутился. На него это вовсе не походило, чтобы он смущался. Он открыл дверь и не опустил руку с замка. Стоял и смотрел в сторону.

В груди у меня застучало в сто раз сильнее, чем вчера, когда он сказал про те слова. Я почувствовала, что он совсем не рад моему приходу.

— Ты что, передумал… в кино? — убито пробормотала я.

— Почему? — приподнял он плечо. — Пойдем. Просто я задержался немного. Прости, пожалуйста.

Руку с замка он не опустил.

— Ты не заболел? — выдохнула я.

— Нет.

Мы помолчали. Я теребила поясок на платье. Митя держался за замок.

— Я тебя буду во дворе ждать, — проговорила я. — Ты знаешь где. Ладно?

Митя не ответил. Мы постояли еще.

— Заходи вообще-то, если хочешь, — сказал он наконец нерешительно.

Я боком протиснулась в прихожую. Дома почему-то оказалась Митина мама. Она очень прямо сидела за столом с выцветшей клеенкой и неподвижно смотрела в окно. За окном по ящикам прыгали воробьи.

— Мама, я рубль возьму, — сухо сказал Митя.

— Да, да, возьми, сынок, — не меняя позы, проговорила Василиса Дмитриевна. — Идите, дети. У меня совершенно раскалывается голова.

На комоде стояла шкатулка. Митя заглянул в нее и положил в кошелек рубль. В прихожей он молча достал щетку и почистил ботинки.

— В «Арс» пойдем? — буркнул он.

А у меня, как я увидела Василису Дмитриевну, сразу отлегло. Конечно же, Митя вовсе не из-за вчерашних слов. Вот ведь глупёха. Как я могла подумать такое? Будто втихомолку предала Митю. А это у него попросту какие-то свои недоразумения с мамой. Я только лишний раз убедилась, что конечно Митя самый-самый… Сколько вот я вздорила с мамой и никогда так не переживала. Ясно же, он прав: кто еще есть дороже мамы? Вот он и расстроился. И в кино с ним, с таким пристукнутым, ясно, теперь не побежишь.

— Хочешь, чего-то скажу? — шепнула я, когда мы выскочили во двор.

У меня во дворе было свое укромное местечко, в старом сарае. Дворники хранили здесь разные свои метелки и лопатки. Я потянула Митю к сараю.

— Поссорились? — спросила я, закрывая за собой щелястую дверь и устраиваясь на ящике с песком. — Так чего ты раскис? Мы с мамой через день цапаемся. С папкой — нет, а с ней еще как! Все мамы одинаковые: то нельзя, это нельзя. Но ты не очень переживай. Садись. Я тебе расскажу, как у нас с мамой.

Митя посмотрел, куда сесть. На нем были светлые брюки. Он остался стоять.

— Ревизия у мамы была, — буркнул Митя. — Крупную недостачу у нее вскрыли. Кто-то руки грел, а она теперь отвечать должна.

— Как — отвечать? — не поняла я.

— Так. Бухгалтер она. Знаешь, что такое бухгалтер?

— Знаю. Который считает.

— Считает… Материально ответственное лицо — бухгалтер. На нее дело завели, судить будут.

— Судить?! — вскочила я. — Ты что? Так беги туда, объясни. Скажи, что это не она. Хочешь, давай вместе?

— Беги! — ухмыльнулся он. — Скажи! Ребенок ты еще, Алла. Так бы все сыновья туда и бегали наперегонки. Бухгалтерия — это та же математика, она оперирует одними цифрами. И суд тоже.

— Но у цифр, ты же сам вчера говорил, может быть побольше чувств, чем в других словах.

— Что? — спросил он, потерянно уставившись на меня. Он не услышал меня, он думал о чем-то своем. — А если ее… это? — проговорил он. — Как же тогда я? В интернат? Со всеми в одной комнате? А заниматься где?

Он прямо совсем свихнулся. Забормотал такие вещи, что я его слушать не могла. Но когда у людей горе, с ними и не такое бывает. У меня небось тишь да гладь. Мне хорошо. А случись что, еще неизвестно, как бы я запела.

За руку дотащив Митю до квартиры, я подождала, когда за ним захлопнется дверь, и помчалась на фабрику, где работает Василиса Дмитриевна. Я трусила, как заяц, которого вот-вот подстрелят. У меня еле язык ворочался от страха.

Просилась к директору, а меня отправили в отдел кадров. В отделе кадров за деревянными перилами сидел пожилой мужчина в кителе без погон. На коричневом сейфе за его спиной стояла початая бутылка кефира. На окне, расчерченном в клеточку железной решеткой, рос кактус и лежали стопками пухлые папки.

— Чего тебе? — спросил мужчина.

Косясь на решетку, я кое-как объяснила чего. Палки лежали еще и на столе и даже на полу. Глаза у меня так и тянуло к решетке.

— Очень хорошо, что ты пришла, — услышала я сквозь звон в голове. — Мой тебе такой совет: сегодня же иди к отцу. Иди, иди. Я все знаю. Пусть поможет. Мать у тебя слишком гордая. А он человек ученый, башковитый, придумает, что делать. Она, вишь, даже алименты с него брать отказалась. А ты иди. И не красней. Взрослая уже.

От неожиданности я совсем онемела. Оказалось, меня перепутали с Митей, решили, что у Василисы Дмитриевны дочка. Раньше мне почему-то и в голову не приходило, что у Мити есть отец. Мало ли ребят живет без отцов.

— Он вовсе не мой отец, — пробормотала я. — И Василиса Дмитриевна мне не мать.

Человек в кителе передвинул на столе мраморный стаканчик с карандашами, подбил с боков стопку папок, буркнул:

— Нечего тогда и ходить, если она уже тебе не мать.

— Так у них правда есть совсем другой сын, — попробовала объяснить я. — Я как раз об этом и хотела вам рассказать.

Но тут тяжелая ладонь так громыхнула по столу, что подпрыгнул мраморный стаканчик и из него выскочило несколько карандашей.

— Вон отсюда! — резануло мне по ушам. — Рассказать! Нашла, когда сводить счеты!

На улице я никак не могла унять дрожь в коленках. Даже пришлось, как какой-нибудь старушенции, посидеть на скамеечке в сквере. Куда теперь? В прокуратуру, где ведут следствие по делу Василисы Дмитриевны? К Митиному отцу? К Мите? А что я ему скажу, Мите, чем обрадую?

Прибежав домой, я стянула со стола скатерть, набросала в нее грязное белье и потащила в ванную. Я остервенело терла на стиральной доске рубашки и наволочки и никак не могла унять дрожь в коленках. Мыльные хлопья разляпались по всем стенкам.

Вернулась с работы мама, заглянула в ванную и сказала:

— Поглядите, пожалуйста, какие мы стали сознательные.

— Уйди! — закричала я.

Лицо у меня сделалось, наверное, не хуже, чем у того дяди в отделе кадров.

Я еле дождалась папку. Он захватил с собой на балкон стул. Сидел, курил и слушал. Потом сказал:

— Неприятная история, Шишкин-мышкин. Митиного родителя я чуточку знаю. Тут полный аут. К нему соваться нечего. Он палец о палец не ударит.

— Знаешь? — удивилась я. — Чего же ты молчал?

— А ты у меня спрашивала? Митин отец — человек только для себя, дочка. Есть вот на свете такие люди. И диссертацию он защитил только для себя, и студентов учит только для себя, и даже если кому что доброе делает, то только для себя. Здесь для него нету никакого резона встревать.

— Значит, в прокуратуру? — спросила я.

— Пойди узнай у мамы: скоро ужин там? — сказал он.

— Какой ужин? — возмутилась я.

— Вообще-то считают, что Митин отец талантливый математик, — помолчав, проговорил он.

— Ну.

— И еще говорят, что он своего учителя скушал.

— Папка!

— Ну, не в буквальном, разумеется, смысле скушал, а фигурально. Промолчал, где нужно было кричать, и тем самым скушал. Молчание, Шишкин-мышкин, это ведь тоже политика, линия поведения. Порой молчание сильнее самого сильного поступка. Не доходит?

Я закивала, что доходит. Папка, я знаю, никогда не молчит. Мама даже считает, что он говорит чересчур много. Но идти мне в прокуратуру или нет, он так и не сказал. Крутил, вертел и не сказал. Я его как дважды два изучила. Он хотел, чтобы я сама решила, что мне делать.

И я решила. Но какая же я оказалась мямля и трусиха! Жуть! И еще недотепа. Чтобы докопаться, с кем нужно говорить, я угрохала целую неделю. Я часами торчала у дверей со стеклянными табличками и не решалась постучать. Я лепетала очень занятым мужчинам и женщинам такую чушь, словно только что убежала из сумасшедшего дома. И каждый раз мне казалось, что сейчас у всех этих людей лопнет терпение, они взорвутся и немедленно вызовут милиционера. Милиционеры мне теперь попадались на каждом шагу.