А там, в молоденьком лесу, над потревоженной могилой бойца шумела листвой белоствольная красавица береза и, точно капельки крови, краснела в траве ягода земляника.
Серебряные колокольчики
Светлой памяти. А. Куклева
Большой «охотник-313», которым командовал старший лейтенант Анохин, преследуя вражескую подводную лодку, оторвался от своих кораблей и на траверзе мыса Вайнда неожиданно обнаружил вынырнувший из тумана фашистский эсминец. Это произошло на Балтике ранним утром 17 августа 1941 года, или, чтобы быть до конца точным, ровно в 4 часа 38 минут по московскому времени.
Первые снаряды с эсминца упали чуть правее и с недолетом в полтора кабельтова. Второй залп оказался точнее. Зелено-белые столбы воды поднялись совсем рядом. Проткнув лежащий невысоко, узким пластом, слой тумана, они ухнули обратно в море, обдали расчет кормового орудия холодным душем.
Корабль сильно подкинуло на волне. Кок Саша Иноземцев, который по боевой тревоге находился у орудия в качестве подносчика снарядов, отлетел к леерному ограждению и едва не сорвался за борт.
— Санька! — заорал, пытаясь перекричать грохот орудий, горизонтальный наводчик Виктор Фомин. — Снаряды, Санька!
Иноземцев кинулся за снарядом и споткнулся о гильзу, которая, остывая, шипела в луже. Он отчетливо запомнил эту лужу на палубе и шипящую в ней гильзу. В тот же момент столб воды вздыбился по левому борту и пенным водопадом рухнул на палубу.
По щиколотку в шипящей воде, Иноземцев все же успел добежать до снаряда и подать его заряжающему. Заряжающий дослал заряд в казенник. Щелкнул замок. Саша, как всегда перед выстрелом, зажмурился. Но выстрела не последовало. Вместо выстрела Иноземцев почувствовал оглушительный удар, сильный толчок и внезапно наступившее состояние невесомости и тишины.
Он хотел открыть глаза и не смог. На мгновение мелькнула мысль, что его убило, что именно так бывает, когда человек еще не совсем мертв, но уже и не жив.
Новый тупой и болезненный удар вывел его из этого состояния. В голове тяжело загудело, и вместо воздуха, которого Иноземцеву так не хватало, его рот и нос плотно заткнуло горько-соленой пробкой.
Он все же открыл глаза и по студенистому свечению над головой догадался, что тонет. Легкие разрывало удушьем. Вспыхнувший страх придал рукам Иноземцева дикую силу. Ошалело рванувшись, он вылетел на поверхность и, отфыркиваясь, жадно глотая распахнутым ртом воздух, огляделся.
Над штилевым морем медленно рассеивался подсвеченный всходящим солнцем розовый туман. А большого «охотника», на котором только что шипела, остывая в луже, стреляная гильза, не было. От всего корабельного, что привычно окружало Иноземцева минуту назад, остались лишь расплывавшийся по воде жирный слой мазута, расщепленные куски досок да еще не успевшая намокнуть ветошь.
Тишина и спокойствие царили над морем. И в этой удивительной тишине, нарушаемой лишь плеском воды, прямо на Иноземцева стремительно несся вражеский эсминец.
Под руку Иноземцева попалась толстая доска. Он ухватился за нее. И не сводил напряженного взгляда с приближающегося корабля. Он отлично понимал, что сейчас произойдет. Угрюмая стальная громадина с беспощадной силой утянет его под себя, швырнет на работающие за кормой винты и размелет как в мясорубке.
Руки Иноземцева судорожно сжали доску. Он лег на нее грудью и обреченно закрыл глаза. И тотчас в памяти вспыхнули обидные слова старшины Кондратько из учебного отряда. «Спички тебе в глаза вставлять? — возмущался старшина на стрельбах. — Шо ты жмуришься, як тот кот на масло? Куды ж ты садишь с закрытыми зенками?» Но сколько старшина ни шумел, стоило Саше двинуть пальцем на спуске винтовки, как глаз, которым он целился, сам собой закрывался, и пуля уходила, по выражению старшины, «в белый свет, как в копеечку». Так его и выпустили из учебного отряда, не разучив жмуриться и, по всей вероятности, решив, что не каждый кок должен быть снайпером.
По торчащему из воды концу доски осторожно шлепала волна. Саша слышал, как она шлепает. Потом шлепки прекратились. Их накрыло нарастающим шипящим гулом. Сашу круто качнуло и, завертев, отшвырнуло в сторону.
Открыв глаза, он увидел, что эсминец удаляется. За кормой у него кипела белая пена, по ветру бился флаг с черной фашистской свастикой.
— Греби сюда, кок! — услышал Иноземцев знакомый голос и узнал горизонтального наводчика Виктора Фомина. — Давай сюда, Санька!
Не отпуская доски, Саша подплыл и увидел, что Виктор не один. На ребристом, уцелевшем от разбитой шлюпки куске борта, запрокинув окровавленную голову, лежал сигнальщик Чихачев. Через прогнутый, как люлька, борт шлюпки и неподвижно распростертое на нем тело краснофлотца Чихачева вяло перекатывалась мазутная волна. Из раны на лице Чихачева сочилась кровь.
— Чихачев! — закричал Виктор, когда Иноземцев подгреб к ним. — Чихачев! Смотри, кок с нами! Видал — наш кок. И до берега рукой подать. Всего мили две до берега. Чихачев!
Но сигнальщик не отозвался. На его окровавленной, испачканной мазутом голове чего-то уродливо не хватало. Саша сначала никак не мог понять — чего. Вчера после ужина Чихачев прибегал на камбуз за добавкой, зубоскалил и отпускал свои обычные шуточки. Над ухом у него лихо сидела бескозырка. Теперь не стало ни бескозырки, ни уха. Там, где оно вчера оттопыривалось, кровоточила широкая, величиной с ладонь, рана.
— Нет, не дотянуть ему, — тихо проговорил Виктор. — Кровью он изойдет. А? — И неожиданно взорвался: — Ну, гады фрицы! Мимо, сволочи, просифонили, даже за борт не посмотрели. Разве мы для них люди.
— А тебе было бы легче, если бы они тебя подобрали? — удивился Саша.
Виктор не ответил. Рука его, словно очищая место на столе, разгоняла с воды мазут. В маслянисто-буром слое мелькало синее, с радужными прожилками окошечко и тут же вновь затягивалось, будто сжималось удавкой.
— Может, он помер уже? — не глядя на Чихачева, проговорил Виктор. — А мы тут…
Он ударил по воде, и взлетевшие брызги, упав, задрожали на тугой пленке мазута прозрачными ртутными капельками.
— Послушать надо, — сказал Саша. — Давай послушаем: дышит он?
Они долго и безуспешно пытались определить, дышит Чихачев или нет. Это оказалось не так-то просто — определить на воде, дышит человек или не дышит.
Тогда, подталкивая впереди себя обломок шлюпки с неподвижным телом товарища, Иноземцев и Фомин взяли курс к виднеющейся вдали полоске берега.
Часа через два они закоченели и стали выбиваться из сил. А берег, казалось, не приближался. Встречный ветер гнал небольшую волну. Поднявшееся над горизонтом солнце окончательно разогнало туман и било им прямо в лицо.
Саша плыл и думал о маме. Так было легче плыть, если думать не о том, чтобы еще немного продержаться, а о маме. Он представлял, как она сейчас встает и застилает постель, укладывает в головах на покрывале высокую пирамиду подушек: вниз — огромную, на которой раньше спал папа, на нее — поменьше, свою, на нее — еще меньше, Сашину, и еще четыре — ничьих, общих. Сверху — совсем крохотуля, а не подушечка, чуть больше той, в которую мама втыкает иголки.
Напротив кровати, над потертым плюшевым диваном, сонно стучат часы в деревянном футляре. Блестящий диск маятника качается в окошке за гранеными полосками стекол. Точно такие же полоски в дверцах светлого буфета, от которого, сколько его помнит Саша, всегда пахло ванилью. И с потолка спускаются стекляшки. Это у них такая люстра — из певучих стеклянных трубочек. Проедет по улице грузовик — в комнате тоненький перезвон серебряных колокольчиков.
Сашина мама работала бухгалтером в детской стоматологической клинике. Превыше всего на свете она ценила чистоту и честность. Она с гордостью говорила знакомым и соседям: «Мой мальчик никогда меня не обманывал и не обманет, он у меня — как стеклышко».