На меня не кричали, и милиционеров не вызывали. Меня попросту посылали из комнаты в комнату. Никто почему-то не знал, кому поручено вести дело Василисы Дмитриевны. Вернее, никто даже и не слышал о таком деле. У юристов творилась неразбериха почище, чем у нас в школе на уроках физкультуры.
Потом, правда, выяснилось, что физкультура здесь ни при чем. Я, недотепа, и не подозревала, что у Василисы Дмитриевны вовсе не такая фамилия, как у Мити. Оказалось, у Мити фамилия отца, а у Василисы Дмитриевны своя. По Митиной фамилии я бы могла разыскивать, кто занимается ее делом, еще тысячу лет.
Мите о своих похождениях я, разумеется, не заикалась. Зачем его зря дергать? Ему и так хватало. Я приходила к нему после обеда и тащила в кино или гулять. До обеда он занимался математикой, а потом мы гуляли. Я гордилась, что он не забросил математику. Я всегда верила, что он по-настоящему сильный. И потом задачки отвлекают от разных мыслей еще получше, чем гуляния.
Дома у Мити было так, словно только что увезли на кладбище покойника. Василиса Дмитриевна осунулась, почернела, но упорно твердила, что все уже обошлось благополучно и никакого суда не будет. Но я-то хорошо видела, как у нее обошлось. Когда так вваливаются глаза, не бывает, чтобы обошлось. Это сразу заметно, когда человек не в себе. Я замечала это даже по тому, как она радовалась мне.
— Аллочка, погляди, милая, какие я Митюше тапочки на юг купила, — суетилась она. — И чемодан новый. Не поедешь же на юг со старым.
Она хлопотала вокруг Мити и не знала, чем его еще угостить и как приласкать. А он сопел, хмурился и молчал.
Но его тоже можно понять. Василисе Дмитриевне хорошо, она взрослая. А Митя еще не научился делать вид, что все прекрасно, когда на душе вот такое.
Следователь в прокуратуре, до которого я добиралась целую неделю, оказался не то что дядя в отделе кадров.
Правда, я его сразу предупредила, что Василиса Дмитриевна не моя мама, что она просто живет в соседнем доме.
Он крутил за дужку очки и курил. У него все время шевелились губы: вытягивались, поджимались, ползали из стороны в сторону. И нос у него шевелился, и брови, и морщины на лбу. Словно у него ботинки жали или еще что. Я страшно волновалась. А потом немного успокоилась. Особенно когда он стал расспрашивать о нашей школе, об учителях, о моих родителях. Я у него, наверное, часа два просидела. Он из меня все до последней капелюшечки выжал. Сразу видно — настоящий следователь. Даже про Митю выжал, хотя я твердо решила молчать про Митю.
— Спасибо, Алла, что разыскала меня, — сказал следователь. — К сожалению, дело Василисы Дмитриевны уже в суде. И я как следователь не в силах…
— У нее очень… опасно? — спросила я.
— Откровенно говоря, очень. Все так чисто сработано, что улики против нее. Послезавтра суд.
К Мите я неслась так, будто оттого, что сообщу ему о страшной опасности на две минуты раньше, зависит исход суда. Я на ходу вскочила в трамвай и никак не могла найти три копейки. У меня ходуном ходили пальцы. Точно помнила: были три копейки. А теперь куда-то запропастились. В кармашке лежали лишь ключи от квартиры да носовой платок. На меня, наверное, весь вагон глазел, пока я трясла платок и сто раз вынимала ключи. Исчезли мои три копеечки, улетучились. Я поехала без билета. Что, в конце концов, билет? Послезавтра суд. Очень опасно. А тут билет. Далее смешно. Все равно что выводить прыщик на лице перед тем, как тебе отрубят голову.
У Мити на столе стоял раскрытый новенький чемодан с молнией. Я запыхалась, словно вскарабкалась на вершину Эльбруса. Сердце у меня совсем зашлось. Но я все же прибежала вовремя. В самый раз. Ничего не зная, Митя собирался уезжать.
Он укладывал в чемодан вещи. Мыльницу, полотенце, книжки по математике, рубашки.
Я опустилась на краешек просиженного дивана и никак не могла унять лихорадку. У меня не проходило ощущение, будто сижу на острой верхушке, откуда вот-вот могу громыхнуть вниз. Главное, боялась испугать его. Мне-то что. А он сын. Родной.
Про следователя я повела издалека. Но Митя сразу насторожился.
— Следователь сказал, — тихо проговорила я, — что может случиться всякое. Только ты раньше времени ничего не думай. На суде там не дураки, они разберутся. Ты не бойся. И вообще, ты так взросло выглядишь, что тебя без всякого пропустят в суд.
— Суд послезавтра? — переспросил он, аккуратно затягивая на чемодане молнию. — Почему же тогда мама говорит, что все обошлось и никакого суда не будет?
— Ты же сам понимаешь почему, — сказала я.
— Допустим, — согласился он. — Но у меня через три часа поезд. И билет уже в кармане.
— Какой поезд, Митя?! — удивилась я. — Ты вообще думаешь?
— Не кричи, пожалуйста, — сказал он. — Я хочу, Алла, чтобы ты мыслила здраво. Если я останусь, решение суда от этого не изменится. Это ты понимаешь? И тебя никто не просил ходить туда. Зачем ты мне рассказала про суд? Мама хочет, чтобы я ничего не знал. И она права. Так ей будет спокойней.
— Митя! — вскрикнула я. — Как у тебя поворачивается язык? Ведь то, о чем я говорю, чистый квадрат гипотенузы.
— Да пойми же! — почти взмолился он. — На юг посылают не каждого. Я еду именно из-за мамы. Если я останусь, это ее убьет окончательно. Скажу тебе откровенно: я и без тебя знаю, на какое число назначен суд, но специально делаю вид, что ничего не знаю. И все только для мамы, для ее спокойствия.
— Врешь! — закричала я. — Не для нее! Так не бывает!
— Ну, ладно, — сухо отрезал он. — Надоело. Есть вещи, о которых не принято говорить, как о веревке в доме повешенного. Но твоя наивность меня просто поражает. Неужели ты всерьез думаешь, что у нас под суд отдают просто так? К сожалению, Аллочка, дыма без огня не бывает. Раз судят, значит, вероятно, есть за что. Но за какие же грехи я-то, спрашивается, должен торчать здесь?
Меня обожгло холодом. Я все-таки сорвалась с верхушки Эльбруса.
— Знаешь, ты кто? — задыхаясь, выговорила я. — Ты… Ты… Я тебе после скажу, кто ты, если ты сейчас же не возьмешь назад все, что тут наплел, и посмеешь уехать. Ты услышишь мои слова, где бы ты ни был. Так и знай. И это на всю жизнь. Ясно? Катись! Загорай! Изучай свою подлую математику! Полощись в море! Проваливай!
Его новенький чемодан с молнией я профутболила так, что он отлетел к комоду. Я выскочила во двор и бросилась в сарай. В щель я видела их дверь и ящики у окна. Я ждала, что дверь вот-вот распахнется, выбежит Митя и признается, что нагородил всю эту глупость от боли, сгоряча. Но дверь безмолвствовала.
Через двор, сгорбившись, прошаркала Василиса Дмитриевна с полной сеткой и сумкой. Вскоре они вышли вместе с Митей. Митя нес чемодан, Василиса Дмитриевна — сумку. Они прошли рядом с сараем.
— Ну, какие же это деньги, мама? — обиженно говорил Митя. — Разве мне хватит этих денег?
— Я тебе сказала, что вышлю, Митюша, — оправдывалась Василиса Дмитриевна. — Мне обещали дать в долг. Я вышлю.
Пройдя в подворотню, они скрылись за углом. И тогда я прошептала те слова. На всю жизнь. О том, кто он такой, этот самый-самый Митя. Митя, с которым я проучилась в школе восемь лет и ничегошеньки не заметила.
Про войну и про военных
За пращура!
Последние дни крепко морозило. Ночью температура падала до двадцати пяти градусов. И у солдата Гриши Портнова шелушились правая щека и нос. Подморозил, когда помогал связистам тянуть дополнительную линию связи от комбата в штаб полка. Шальной пулей в роте убило связиста, и старшина послал на подмогу его, гвардии рядового Портнова.
Жесткий, схваченный морозом снег прикрыло копотью и гарью. Пока ползли по нему, таща на себе катушку с проводом, ребята и рассказали Грише, что их товарища убило вовсе по-глупому. Вышел ночью из землянки до ветру — нет и нет. Оказалось, и добежать не успел. Встретился по пути с летящей неизвестно откуда и куда пулей.