— В Амстердаме возможно.
— Бессмыслица какая-то. Он получает за подражания моим работам больше, чем я за оригиналы?
— На них спрос больше.
— Да как это может быть? Зачем люди станут платить ему больше денег за подражания моим старым работам, когда они могут купить у меня оригинал?
— Говорят, его картины лучше.
— Это как же они могут быть лучше? У меня просто слов нет. Ладно, на сегодня хватит. И что еще говорят? Давайте уже, рассказывайте все.
— Ну, раз вы спрашиваете, — сказал натурщик, переодеваясь перед уходом в свои собственные строгие черные одежды. — Среди художников ходят разговоры, будто ваша экономка брюхата.
— А мне что за дело? — спросил Рембрандт.
— Говорят, это ваш ребенок, — сказал натурщик.
— А им что за дело?
— Всего доброго, друг мой. Да охранит вас Господь.
— И вас тоже.
Декарт женился на служанке, с которой сожительствовал. Рембрандт, придерживавшийся более высоких социальных стандартов, не позволил себе пасть столь низко. Он так и не женился на Хендрикье, хотя однажды и назвал ее в юридическом документе своей «покойной женой».
Когда ближе к вечеру явился, чтобы позировать для портрета, Ян Сикс, Рембрандт первым делом спросил его, правда ли то, что ему рассказали о Говерте Флинке.
Сикс полагал, что правда.
— Он был моим худшим учеником! — раздраженно воскликнул Рембрандт.
— Его репутация растет, — сказал Сикс. — Как и его связи. Скоро от него будут зависеть все заказы в городе.
— В этом нет никакой логики!
— Если вам требуется логика, — сказал, забавляясь, Сикс, — познакомьтесь с Декартом. Или побеседуйте вон с ним, с вашим Аристотелем. Он, к вашему сведению, довел силлогизм до совершенства.
Не желает Рембрандт беседовать ни с каким Аристотелем!
— Флинк получает за своих старых Рембрандтов больше, чем я за моих новых? И вы хотите заставить меня поверить в это?
— По-моему, именно так дела и обстоят. Я же не говорю, что это справедливо.
— Но почему такое могло случиться?
— По обычнейшим причинам делового характера, я полагаю. Люди считают его работы более ценными.
Рембрандт гневно всхрапнул.
— Изумительно. Вы говорите, что люди находят его подражания моим оригиналам более ценными, чем сами оригиналы? Люди находят их более ценными? Это невероятно.
— Людям кажется, что они лучше.
— Но как такое могло случиться? Этот Говерт Флинк самый тупой из моих учеников, болван болваном! — он писал на моем полу такие гульдены, что я издали видел: подделка, — а теперь пишет в моей манере и продает свои подражания моим работам по более высоким ценам, потому что людям кажется, будто они лучше моих работ? Они что, обезумели все? С ума посходили? Или это я спятил?
— Вы слишком пренебрежительно говорите о подражаниях, друг мой, — ласково произнес Ян Сикс. — Известно ли вам, что этот ваш Аристотель в своей «Поэтике»…
— Это не мой Аристотель. И вообще это картина, а не человек.
— И тем не менее. Аристотель утверждает, что все великие трагедии суть подражания действию. Хотя я полагаю, что у нас в Голландии, поскольку ничего на нее похожего в мире не существует, наши собственные национальные трагедии, возможно, еще являются оригиналами.
— Тоже мне трагедии. Флинк — вот это трагедия. То, что вы мне рассказываете, не имеет никакого смысла.
— Об Аристотеле?
— О Флинке. Аристотель меня не интересует. Вот вы человек образованный. Как могут его старые картины, написанные в подражание моей манере, превосходить мои собственные?
— У него глаже поверхность, цвета прозрачные, линии определяют форму и детали прописаны.
— Но это вообще не моя манера! — с мукой воскликнул Рембрандт. — Флинк надувала! Я так не пишу.
— Так, может, попробуете? — улыбаясь, предложил Сикс. — Если вам хочется вернуть былую популярность и получать столько же, сколько он.
— И тогда, — глумливо осклабясь, сказал Рембрандт, — мои полотна будут копиями его подражаний моим оригиналам, так, что ли?
— В точности так, — согласился Сикс. — Особенно если он снова станет писать как вы. И самое приятное, вам не придется больше тратить время на создание оригиналов, верно?
— И чьим же именем мне их придется подписывать? Своим или его?
— Я думаю, воспользовавшись его именем, вы заработаете больше. Хотя, может быть, вам удастся уговорить Флинка, чтобы он подписывался «Рембрандт».
— Он, значит, и подписываться в моей манере умеет?
— О да, этим он тоже занимается. Ему удается даже сделать вашу подпись более классической, чем ваша собственная.
— Так, может, мне прямо с вашего портрета и начать? — ядовито осведомился Рембрандт. — Прямо сейчас все и поменяем.
— Мой, пожалуйста, оставьте как он есть.
— Да нет, давайте обратим его в подражание тому, что сделает Флинк, подражая мне, когда начнет получать заказы на портреты наподобие вашего, выполненные в манере того, который я сделал для Яна Сикса, — после того как люди его увидят.
— Этот не трогайте.
— Я могу даже дату поставить более позднюю, чтобы сделать его более ценным, чтобы он походил на мою копию его подражания моего вашего портрета.
— Я хочу, чтобы над нашим портретом вы продолжали работать точно так же, как начали, и в точности так, как мы с вами договорились, — сказал Сикс. — Вот уж не думал, друг мой, что вы бываете таким шутником.
— Я вовсе не шучу.
— Мне очень нравится мое лицо.
— Оно не ваше.
— А вон то — не Аристотеля. Вы снова чуточку меня изменили, правда? Что-то вы со мной такое сделали с тех пор, как я был здесь в последний раз.
— Я собираюсь сделать вас немного постарше.
— Жестче, сколько я вижу. Почти безжалостным. И вы написали мне манжеты, и рукава подвернули, и воротничок отгладили. Как вам удалось сделать его столь чистым? Жаль, у нашей прачки так не получается. А руки как хороши! Вы их соорудили почти из ничего, верно? Несколько мазков, немного цвета. Это вы мне позволили увидеть. Может, и за остальным разрешите понаблюдать? Все ваши лучшие трюки вы проделываете в мое отсутствие, не так ли?
— Мне тоже нравятся руки, — ворчливо откликнулся Рембрандт и запыхтел от гордости.
Они и Аристотелю нравились.
Тут все трое держались единого мнения.
Восторги Сикса Аристотель принимал, почти не краснея. Он провел много поздних, утомительных часов, краем глаза наблюдая, как работает Рембрандт, работает уверенно, воровато и напряженно, используя различные оттенки белого, чтобы создать ощущение объемности воротника и манжет, о которых говорил Ян Сикс. Украдкой Рембрандт прошелся кистью с подсохшей на ней золотисто-желтой краской вдоль правой руки Сикса, создав намек на подвернутый над манжетами рукав его дублета, а когда Сикс спросил, как ему удалось добиться, чтобы ткань мерцала и выглядела столь свежей, отделался неразборчивым бормотанием. Аристотель знал: Сиксу и за миллион лет не догадаться, что такими же мазками Рембрандт сообщил объем и перчатке, обвисшей в руке Сикса, используя только цвет и форму для создания этой непритязательной части туалета, на которой держится равновесие всей картины.
— Вы меня и погрузнее сделали? — подивился теперь Сикс с чем-то вроде легкого неодобрения. Ему еще не исполнилось тридцати шести.
— Старше, не грузнее, — поправил его Рембрандт. — Более зрелым, мужчиной, полным силы и внутренней крепости. Не всегда же вы будете таким тощим и таким молодым. Я напишу вас как человека, способного всегда принять верное решение. Так вам и захочется выглядеть, когда вы станете правителем или бургомистром.
Когда приходил Сикс, разговор, как казалось Аристотелю, всегда принимал более интеллектуальный характер, особенно если Сикс рассказывал об Аристотеле.
— А знаете, в своей «Поэтике» Аристотель очень хвалит вас за этот мой портрет, — заметил Ян Сикс, и Аристотель навострил уши. Рембрандт немедля смазал его по уху черным лаком, и ухо вернулось в тень, где ему и полагалось находиться. — Разумеется, не называя по имени. Он там говорит о живописцах.