Ему было семьдесят лет.
II. В Голландии
Когда умерла Саския, Титусу было девять месяцев, и Рембрандту понадобилась женщина, которая жила бы под его крышей, ухаживая за младенцем и помогая по дому.
Мы не знаем, как скоро после поступления к нему на службу Гертджи Диркс, вдова трубача, стала спать с ним или как скоро она надела драгоценности Саскии, которые отдал ей Рембрандт. Уверяют, что они принадлежали Титусу.
Или сколько времени понадобилось родичам Саскии, чтобы заметить это и рассердиться.
Среди упомянутых родичей был и художественный агент Рембрандта, Хендрик ван Эйленбюрх, в чьем доме на Бреетстраат Рембрандт некогда жил.
Зато мы знаем, в каком году Гертджи подала на него в суд за нарушение обещания жениться — это случилось после найма им новой служанки, Хенридкье Стоффелс, заменившей Гертджи в сердце Рембрандта, — и в каком году Рембрандт, вступив в тайный сговор с ее братом, добился, чтобы Гертджи упрятали в исправительное заведение, надо полагать, по причине ее аморальности и умственного расстройства, вызванного тем, что процесс против Рембрандта она проиграла.
Суд обязал Рембрандта ежегодно выплачивать на ее содержание двести гульденов.
Отчаянные попытки частным образом договориться с нею до суда провалились: Рембрандт согласился поддерживать ее и выкупить драгоценности, которые она успела заложить, при условии, что она не заложит их заново и не изменит своего завещания, по которому все эти драгоценности должны были достаться Титусу. Возможно, этого хватило для умиротворения родичей Саскии.
Она заложила их заново.
После «Ночного дозора» прошло шестнадцать лет, прежде чем Рембрандту вновь заказали групповой портрет, — это способно сказать нам нечто о враждебном приеме, встреченном первой работой, но не многое о затруднениях, испытываемых им в Голландии.
У нас не имеется сведений о том, что после женитьбы Рембрандт хотя бы раз выехал за пределы Голландии.
Аристотель, чья способность к наблюдению, классификации, сопоставлению и построению заключений по-прежнему оставалась безупречной, мог усмотреть параллели между Сократом, ожидающим казни, и Рембрандтом, ожидающим банкротства.
Аристотель, названный за такие его сочинения, как «О душе», «О сознании и здравомыслии», «О памяти и воспоминаниях», «О сне и пробуждении», «О сновидениях» и «О жизни», отцом психологии, не видел ничего пугающе ненормального в том, что некоторые люди предпочитают смерть позору и разорению и что многие до его появленья на свет и после прибегали к самоубийству, чтобы не претерпеть и того и другого.
Аристотель мог усмотреть и сходство между Голландией, в которой он теперь воскресал на портрете, и древними Афинами, какими они были до его рождения и о каких он многое слышал, читал и писал, ибо эта крохотная, амбициозная нация мореплавателей, повсюду учреждавшая свои монополии и сферы влияния, казалось, вечно пребывала в ссоре со всем прочим миром.
К тому времени Абель Янсон Тасман уже, разумеется, отплыл курсом на восток через Индийский океан в Тихий, открыл Новую Зеландию, обогнул Австралию, установил, что это континент, и нанес на карту — на его северо-западном берегу — Новую Голландию, еще один заморский торговый форт Голландской республики.
За Атлантикой, по другую ее сторону от Европы, на восточном побережье Северной Америки располагалась голландская колония Новые Нидерланды, а в западной Африке голландцы добрались до Анголы, где добывали рабов, весьма полезных при выращивании и рафинировании сахара на бразильских плантациях, которые Голландия отняла у Португалии.
И Голландия, и Афины вели хлебную торговлю с Россией: Голландия через Балтику, Афины через Геллеспонт, Босфор и греческие города Византии, а там, переплыв Черное море, добирались и до Крыма, где закупали пшеницу, рис и ячмень, без которых город не смог бы выжить. Чтобы держать эти пути открытыми, Афинам часто приходилось воевать.
Афинские купцы торговали пшеницей всюду, где цены были повыше.
Впрочем, между Сократом и Рембрандтом имелись и различия, которых наш взыскательный философ, додумавшийся до определения определений, никак не мог игнорировать.
Подобно большинству афинских граждан, не обремененных работой, Сократ большую часть каждого дня проводил под открытым небом.
Подобно большинству голландцев, Рембрандт работал почти безостановочно и практически все время проводил под крышей.
Погода в Голландии не благоприятствовала жизни на вольном воздухе и долгим беседам в той мере, в какой склоняла к ним погода Афин, где на год в среднем приходится триста солнечных дней.
В Голландии их вообще не бывает.
Рембрандт жил в доме, а работал в мансарде, заполненной учениками, платившими ему за уроки, и набитой произведениями искусства — его собственного и покупными: причудливыми одеждами, оружием, украшениями; все это он фанатично собирал более двадцати лет, с тех пор как перебрался в Амстердам.
Вскоре всему имуществу Рембрандта предстояло пойти с молотка, включая и бюст Гомера, использованный в качестве натурщика для бюста Гомера, в который он на глазах у Аристотеля с таким ошеломляющим мастерством вдыхал с помощью красок жизнь.
Грекам и не снилось, что возможны чудеса, подобные происходившему на холсте, и что красота столь трогательная может исходить от человека, не блещущего воображением и банального во всех иных отношениях.
Сократ и Платон этого не одобрили бы.
Живопись представляла собой одно из миметических искусств, каковые эти философы ставили ниже прочих, считая их подражанием подражанию. Занятия живописью, подобно занятию поэзией и музыкой, строго ограничивались цензорами в первой из деспотических утопий, предложенной Платоном в «Государстве», и почти полностью запрещались во второй из его деспотических утопий, обрисованной в «Законах».
Сократ лишь поглумился бы над этим выполненным на холсте красочным подражанием гипсовой либо каменной копии с мраморного подражания внешнему облику человека, которого никто не знал и никогда не видел и о самом существовании которого не имелось достоверных свидетельств, письменных или устных. Сократ покатился бы со смеху, увидев длинное лицо Аристотеля и его несусветное одеяние.
Для теперешнего же Аристотеля картина, частью которой стали он и Гомер, была чем-то большим, нежели просто подражание. Она обладала собственным неповторимым характером, не обладая при этом никаким предбытием, даже в платоновском царстве идей.
Пока Аристотель наблюдал за художником, тот добавил оливково-бурого и зеленого к белым рукавам стаккоса, и рукава остались белыми!
Он провел сухой кистью, вновь взяв на нее немного тусклых пигментов, по еще мягкой краске, и внезапно ткань обрела складки, одежда начала отражать цвет и тон ее стал богаче. Он прошелся короткими ударами толстой кисти поверх длинных мазков, нанесенных тонкой, оставляя следы щетины на поверхности, делая ее более грубой и плотной. Кончиком тонкой и нежной кисти он любовно изобразил мешки под глазами Аристотеля и морщины на его лбу.
Он наложил поверх тяжких слоев краски побольше минерального лака, углубляя и обогащая блеск драгоценных камней. С помощью крошечных вкраплений белого он сообщил золотистый блеск длинной, тяжелой цепи Аристотеля. И словно вдохновленный внезапной мыслью, сложил слева лесенкой книги, резко очертив геометрическую границу картины там, где никакой границы доселе не было, — вертикальную параллель голове и шляпе Аристотеля и бюсту Гомера. Он переносил медальон с лицом Александра с места на место, пока тот не повис на цепи в точности там, где ему требовалось; он снова и снова то увеличивал, то уменьшал поля Аристотелевой шляпы.
То, что он творил с бюстом Гомера, было непостижимым откровением для человека, любовавшегося в древности написанным Апеллесом портретом Александра.
Переводя взгляд с тусклой мазни, покрывавшей палитру голландца, на вибрирующие тона стоявшей на столе статуи, Аристотель следил за чудом преображения. Добавив угольно-бурого к ее кремовым тонам, Рембрандт даровал Аристотелю иллюзию плоти в неживом изваянии человека, который, казалось, наливался теплом бессмертной жизни под ладонью философа. Рембрандт одел Гомера несколькими простыми мазками — широкие и плоские, они создали на его одеянии темноватые складки.