«Никому не по силам вечно водить за нос всех людей сразу», — говорит он в «Поэтике», а многие ли американцы помнят, что эти слова принадлежат ему?
Абсолютные нравственные нормы никому не известны, сказал он и дальнейшие рассуждения строил так, будто ему-то они как раз и известны.
Аристотель ничего не имел против теории, утверждающей, что в начале Бог сотворил небо и землю, и отделил небо от земли, и повелел воде собраться в одно место. Изначально общество было малым. Мужчина и женщина жили в саду, имея под рукой все необходимое. Они были вольны проводить весь день в размышлениях. Самый что ни на есть рай.
Доказательств, конечно, никаких — ну и что? Их не было и в его «Метафизике», да и Платоновы Душа или Идея тоже никакими доказательствами не подпирались.
— Если мы начнем для всего требовать доказательств, — сказал он, — мы никогда ничего доказать не сможем, поскольку ни для одного доказательства у нас не будет отправной точки. Некоторые вещи очевидным образом истинны и доказательств не требуют.
— Докажи это, — сказал его племянник Каллисфен. Аристотель был рад, что Каллисфен отправился с Александром. И не опечалился, узнав о его гибели.
Совершенно очевидно, сознавал Аристотель, что доказать очевидную истинность чего бы то ни было невозможно.
Даже вот этого.
Парадокс очень ему понравился.
В Нью-Йорке, городе, который он в конце концов возненавидел, Аристотель с неудовольствием вспоминал софиста Горгия, сумевшего-таки доказать, что не существует ничего, что человек способен узнать, что если он и узнает что-либо, то все равно не поймет, а если поймет, так не сможет передать этого другому.
Софист Протагор сказал: «О богах я не могу знать, что они существуют, или что они не существуют, или какова их природа».
Помнится, в «Критии» он читал, что не существует ничего определенного, кроме того, что рождение ведет к смерти.
А от Метродора исходило его любимое: «Никто из нас ничего не знает и даже того, знаем мы что-нибудь или не знаем».
В те далекие времена Аристотель был человеком, который знал, что он знает.
Аристотель считал, что любой polis с населением более ста тысяч человек лишается общности целей, как и самого чувства общности, и неизменно заходит в тупик, пытаясь наладить управление самим собою. Для счастья необходимы рабы. Ну и женщины тоже. В совершенном обществе Аристотеля аристократический коммунизм Платона отвергается, однако и Аристотелевым гражданам также запрещено заниматься торговлей и разведением скота. Его народу полагается вставать до зари, ибо такое обыкновение, говорит он, идет на пользу здоровью, богатству и мудрости. Аристотель и сам как-то раз встал до зари и тут же пришел к выводу, что у женщин меньше зубов, чем у мужчин.
Ныне он склонялся к мысли, что зубов у них, пожалуй, поровну.
Аристотель разрешал себе кривую улыбку всякий раз, как он размышлял над Гомером и вспоминал, что едва ли не все греки, что-либо писавшие в демократических Афинах, культурном городе, где процветали поэзия, драма, наука, философия и искусство ведения спора, были, включая и его самого, антидемократами, исполненными аристократического презрения к демократическому обществу, дававшему им свободу писать о нем столь критически. Странно и то, что все они обладали склонностью отдавать предпочтение регламентированной аристократии Спарты, в которой не наблюдалось ни литературы, ни музыки, ни науки, ни искусства.
Их чувства вдохновляла вовсе не любовь к Спарте, но ненависть к пошлости и торгашеству демократических Афин.
Поскольку Сократ ничего не писал, а Платон в своих диалогах никогда от собственного имени не высказывался, Аристотель постарался не упоминать о Сократе, критикуя и нападки Платона на частную собственность в «Государстве», и предположение, что коммунизм способен покончить со всяким злом, присущим человеческой натуре, и воззрения насчет того, что как рука движется, подчиняясь желаниям мозга, так и отдельная личность обязана двигаться, подчиняясь желаниям государства.
Будучи скромнее Платона, будучи в большей мере ученым и в меньшей догматиком, Аристотель пришел к выводу, что он — писатель более серьезный, способный высказать куда более ценные мысли. Платон, говорит Аристотель, доказал, что благой человек непременно счастлив. Однако Аристотель, когда он это писал, знал, что Платон счастливым человеком не был. А мы сегодня знаем, что само существование такового явления чрезвычайно сомнительно.
— Что мне нужно для начала, — объяснял Платон еще до того, как махнул рукой на сей мир, — так это добродетельный тиран.
— И он должен быть молодым? — высказал предположение Аристотель.
— И он должен быть молодым, — согласился Платон, — и обладать добродетелью, разумностью и абсолютной властью. И пусть наслаждается своей абсолютной властью так долго, что она ему прискучит. И пусть он обладает добродетелью и разумностью достаточными, чтобы представить себе справедливое общество, и пусть применит свою власть для его создания.
— И что бы ты стал с ним делать? — поинтересовался Аристотель.
— Я научил бы его философии. Я преподал бы ему цели и идеалы.
— А потом? Как бы он правил?
— Добродетельно.
— Но что это значит? Что бы он делал?
Платон в смятении уставился на Аристотеля.
— Ему, разумеется, пришлось бы прочесть мое «Государство».
— А после?
— Он создал бы описанное там государство.
— Которым правили бы философы? Не он сам?
— К тому времени нашлись бы философы и получше, — снисходительно сказал Платон. — Ты бы тоже мог подойти.
— И вся собственность принадлежала бы обществу? И все женщины и дети тоже?
— Естественно. Так было бы лучше.
— Для кого? Для богатых?
— Там не будет богатых.
— Для других граждан и рабов?
— Для всех.
— А как бы они узнали? Что так для них лучше?
— Да так, что я бы им об этом сказал.
— А для него?
— Мой тиран был бы счастлив отказаться от правления и позволить своей власти сойти на нет.
— Да, но по какой причине правитель, обладающий абсолютной властью, — изумился Аристотель, изо всех сил стараясь разобраться в загадке, — и те из его окружения, кто наделил его таковой, вдруг согласятся расстаться с ней?
— По такой, что он добродетелен. А им я скажу, что так надо.
— И остальное население с этим согласится?
— Ему придется согласиться, желает оно того или нет. В моей добродетельной коммунистической республике роль личности состоит в том, чтобы исполнять указания государства.
— А если народ этого не хочет?
— Тогда придется подавить несогласие, для блага государства. Этим займутся Стражи.
— Но кто заставит подчиняться стражников? — спросил Аристотель. — Где та сила, которая их принудит?
— Какая разница? — рассердился Платон. — То, что люди делают в этом мире, не имеет никакого значения.
— Тогда о чем ты хлопочешь? О чем мы с тобой разговариваем? И зачем ты написал «Государство»?
— Подожди, дай подумать. Потому что мне так захотелось.
— А нам-то зачем его читать?
— Постой, куда ты?
Аристотель отошел от Платона, чтобы пересчитать лапки жука, которого он до сей поры еще ни разу не видел.
Он не сказал своему учителю, что не способен назвать ни одного города на земле, включая сюда и Афины, управляемого настолько дурно, чтобы жители его не предпочли бы то, что имеют, тому, что предлагает Платон.
Ни того, что общее владение собственностью и семьями противно природе человека и природе государства; ни того, что собственностью, которой сообща владеют все люди, не владеет никто из людей, а владеет правительство, а правительствам обыкновенно наплевать на благополучие граждан, которыми они правят; ни того, что, по его, отличному от Платонова, мнению, назначение государства — обеспечить условия, необходимые для счастья граждан. В обществе, целью которого является счастье всех его членов, даже у Аристотелевых рабов имелись бы свои рабы.