— С тех пор, что я в тюрьме, он все время навещал меня, а иногда и беседовал со мною, просто замечательный человек. Вот и теперь, как искренне он меня оплакивает. Однако ж, Критон, послушаемся его. Пусть принесут яд, если уже приготовили. А если нет, пусть приготовят.

— Слишком рано, — сказал Критон, — солнце, по-моему, еще над горами. Я знаю, другие здесь принимали отраву много спустя после того, как им прикажут, ужинали, пили вволю, а иные даже наслаждались обществом тех, кого любили. Не торопись. Время еще терпит.

А Сократ ему:

— Вполне естественно, Критон, что они так поступают, те, о ком ты говоришь. Ведь они думают, будто что-то выиграют на отсрочке. И не менее естественно, что я так не поступлю, я ведь не надеюсь выгадать ничего, если выпью яд чуть попозже. Я только сделаюсь смешон самому себе, цепляясь за остаток жизни, которой уже лишился и которая ничего больше мне предложить не может. Прошу тебя, сделай, как я сказал. Не отказывай мне.

Критон кивнул слуге, стоявшему неподалеку. Тот удалился. Не было его довольно долго, потом он вернулся с тюремщиком, несшим чашу, в которой был приготовлен яд.

Сократ с приязнью сказал:

— Ты, друг мой, со всем этим знаком, расскажи же, что мне надо делать?

— Просто выпей, — ответил служитель, — и ходи, пока не появится тяжесть в ногах. Тогда ляг. Яд подействует сам.

И с этими словами он протянул чашу Сократу, который, как рассказывает Федон, взял ее с полным спокойствием — не испугался, не побледнел, не изменился в лице, — но взглянул тюремщику прямо в глаза и спросил, можно ли сделать этим напитком возлияние кому-нибудь из богов.

Тюремщик ответил, что яду в чаше всего лишь столько, сколько надо выпить.

— Да, я, кажется, понял, — сказал Сократ. — Но молиться богам можно и нужно, и я попрошу их благоприятствовать моему переселению из этого мира в другой. Об этом я и молю, и да будет так.

Договорив эти слова, он поднес чашу к губам, весело и легко, и выпил до дна.

До той поры большинство из них еще как-то смиряли свою печаль. Теперь же, увидав, как он пьет и как выпил яд, они уже не могли сдержаться. У Федона, как он ни крепился, слезы полились ручьем, так что он закрылся плащом и заплакал.

Сократ, казалось, почти рассердился.

— Вы что, оплакиваете меня? — пожурил он их. — Федон, устыдись.

Но Федон не первым дал волю чувствам. Критон еще раньше него разразился слезами и поднялся с места, словно желая выйти, и Федон решил последовать за ним. А тут и Аполлодор, который и до того плакал не переставая, заголосил с таким отчаянием, что всем надорвал душу. Только Сократ и остался спокоен.

— Что за ненужные вопли? — недовольно спросил он. — Как вы себя ведете! Я для того и отослал женщин, чтобы они не устраивали подобного бесчинства, — ведь меня учили, что умирать человек должен в мире. Тише, сдержите себя!

Услышав его слова, они устыдились и постарались, как могли, сдержать слезы.

Сократ ходил, потом сказал, что ноги ему отказывают, и лег на спину, как ему велели.

Человек, давший ему яд, проводил Сократа до ложа и ощупал ему ступни и голени, и спустя немного — еще раз. Потом сильно стиснул ему ступню и спросил, чувствует ли он. Сократ отвечал, что нет. После этого он снова ощупал ему голени и, понемногу ведя руку вверх, показал всем, как Сократ стынет и коченеет. Наконец он коснулся Сократа в последний раз и сказал:

— Когда яд доберется до сердца, он отойдет.

Сократ лежал, закрыв тряпицей лицо.

— Бедра его уже холодели, — передает Федон, — когда он на миг приоткрыл лицо и сказал — это были его последние слова: «Критон, я задолжал петуха Асклепию. Так отдайте же, не забудьте».

— Непременно, — сказал Критон. — Не хочешь ли еще что-нибудь сказать?

Ответа не было. Через минуту-другую голова под тряпицей дрогнула. Когда служитель открыл ему лицо, глаза уже остановились. Критон закрыл ему рот и глаза.

— Таков, Эхекрат, был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого мудрого и справедливого.

37

Есть гнусности, и есть гнусности, и одни оказываются гнуснее других.

Человечество жизнерадостно: зверства, приводившие нас в ужас неделю назад, завтра станут приемлемыми.

Смерть Сократа не оказала влияния на историю Афин. Пожалуй, она даже улучшила репутацию города.

Смерть отдельного человека не так важна для будущего, как литература, ей посвященная.

Ничего особо полезного по прикладной части вы из истории не узнаете, так и не тешьте себя этой надеждой.

«История — чушь», — сказал Генри Форд.

Да, но Сократ-то умер.

Платон не сообщает, плакал ли он в тот день.

Ко времени «Пира» ему было не больше двенадцати, поэтому он не мог услышать те любовные похвалы Алкивиада Сократу, которые передает с таким красноречием.

Смерть от цикуты вовсе не так тиха и безболезненна, как он ее изображает: есть там и тошнота, и нечленораздельность речи, и судороги, и неудержимая рвота.

Рембрандт, изобразивший Аристотеля, размышляющего над бюстом Гомера, мог быть и не Рембрандтом, а учеником, который с такой божественной одаренностью усвоил уроки мастера, что большего он никогда уже не достиг, отчего и имя его покрылось мраком забвения. Бюст Гомера, над которым размышляет на полотне Аристотель, это вовсе не бюст Гомера. Да и сам он никакой не Аристотель.