Социалистической революции в Европе, как и в России, теперь не будет. Но едва ли можно сомневаться, что ряд иных революций там произойдет. Они должны будут именно ликвидировать наследство войны и, в большинстве стран, также довоенную отсталость. А это значит:

1) Установить демократический строй повсюду, где его раньше не было; восстановить там, где он был, но фактически устранен, оттесненный громадным развитием авторитарности: диктатурою властей и стоящей за нею олигархией финансистов.

2) Уничтожить одну из главных задержек развития — национальный гнет довоенный и вновь созданный войною.

3) Восстановить мировые связи, экономические и культурные, разрыв которых, порожденный войною, закрепляется системой государственного капитализма.

4) Ликвидировать, путем налоговых переворотов или государственных банкротств, огромную задолженность, возлагающую на массы бремя непосильной дани разросшемуся паразитическому рантьерству.

Задачи серьезные и трудные. Справиться с ними — это наибольшее, на что теперь способна европейская демократия.

Вера и оптимизм хороши для боя, но нехороши для исследования. Вступать же в бой надо лишь на хорошо исследованной почве. В этом отношении наш максимализм очень опасен; он может послужить идейной основой для авантюр и жестоких поражений.

Откуда он? На какой социальной основе он вырос? Это необходимые вопросы, потому что теперь он — не увлечение отдельных теоретиков или даже агитаторов, как максимализм Троцкого в прошлую революцию, а течение сравнительно широкое и влиятельное.

Психология веры вообще свойственна временам упадка. Оптимизм мечты есть весьма естественная реакция на чересчур мучительные картины реальности. Так христианство с его верой и мечтой возникло из упадка античного мира. А социалистическое содержание нынешней веры и мечты максималистов имеет, кроме того, определенные корни в самой жизни. Это — идеологическое отражение колоссально развившегося военного коммунизма. Военный коммунизм есть все же коммунизм; и его резкое противоречие с обычными формами индивидуального присвоения создает ту атмосферу миража, в которой смутные прообразы социализма принимаются за его осуществление.

Но задача научной мысли — разоблачить и объяснить миражи, отвлекающие от правильного пути к идеалу. Этот путь есть наиболее короткий; его она должна и может указать.

Государство-коммуна

Типичное максималистское построение представляет ленинская теория о «государстве-коммуне» как политической переходной форме от буржуазного строя к социализму. Образцом для Ленина служит Парижская коммуна 1871 года.

По словам Ленина, это — «не обычное парламентско-буржуазное государство, а государство без постоянной армии, без противостоящей народу полиции, без постановленного над народом чиновничества». Далее он поясняет: это — «республика Советов Рабочих, Батрацких и Крестьянских Депутатов по всей стране, снизу доверху» («Письма о тактике», письмо 1, стр. 12 и 20)[146].

Надо заметить, что такая «коммуна» значительно отличается от Парижской. В той было выборное представительство, не отдельно от рабочих, от солдат, крестьян и т. д., а прямо от населения, вроде того, как при демократических выборах в думы. Делает ли это план Ленина более правильным?

На основании всего опыта прошлой, да и нынешней революции мы до сих пор полагали, что Советы Рабочих и иных Депутатов представляют органы революционной борьбы, орудие движения революции, выполняемого ею разрушения и строительства; следовательно — учреждение революционно-правовое, а не государственно-правовое. Теперь нам предлагают создать из них «новый тип государства».

Мы знаем громадное значение Советов, их великую творческую силу в деле революции. Но попробуем рассматривать их как постоянные и основные государственные учреждения: что тогда получится?

Советы являются выборным представительством общественных классов и групп, взятых по отдельности, с их особыми интересами. При этом выборная система характеризуется неопределенностью и многостепенностью. В одном городе рабочие выбирают одного от пятидесяти, в другом — от ста, в третьем — от двухсот человек; в одном селе крестьяне выбирают одного от десяти, в другом — от двадцати домохозяев. Делегаты от городских рабочих Советов образуют губернские, от губернских — областные, от областных — всероссийский; у крестьян же число ступеней еще больше. Без сомнения, рабочие и крестьяне — элемент демократический; но система выборов оказывается не особенно демократичная, и даже несколько беспорядочная. Для революции это не важно, годится и так: надо спешно разрушать и строить, надо ковать, пока горячо железо; недочеты формы потонут в порыве жизни, сила обострившихся классовых интересов прорвется через сколько угодно избирательных ступеней и вынесет подходящих людей на надлежащее дело. Но как постоянный государственный порядок эта система, очевидно, гораздо менее совершенна, чем парламентарная демократическая республика, и, в сущности, прямо непригодна.

Еще хуже обстоит дело с другой стороны. Представительство классов отдельное, как говорится, «куриальное». Рабочая, крестьянская, батрацкая курии не только обособленно выбирают, но сверх того и обособленно организуются, снизу доверху, не объединяясь в общем представительном учреждении. Связь между ними подобна международному праву: они договариваются, вступают в сношения как независимые стороны; для каждой обязательны только те решения, которые она сама приняла. Но такая связь — не государственно-правовая.

И опять-таки, при революции, пока ее волна поднимается, это особого вреда или опасности не представляет: слишком много общих задач, слишком серьезны общие интересы, слишком настоятельны общие потребности классов, ведущих революцию: противоречия отступают на второй план, и соглашения достигаются легко. Совершенно иное получается тогда, когда революция уже миновала или даже когда она близка к завершению, когда она выполнила большую часть своих задач и они перестают так тесно объединять демократические классы.

Было бы ошибочно, а для человека, стоящего на классовой точке зрения, просто нелепо думать, что полное согласие интересов между двумя главными частями демократии — рабочими пролетариями и мелкими хозяевами крестьянами — может неограниченно продолжаться. Это согласие существует только в ходе демократической революции, да и то не безусловное. Ведь уже слышатся, например, среди крестьян негодующие протесты по поводу провозглашенного, хотя на деле еще не проведенного до конца 8часового рабочего дня: «Мы работаем по 17 часов, наши дети и братья круглые сутки сидят в окопах, а они не хотят больше 8 часов!» И хотя это, конечно, недоразумение, но есть условия и для действительного расхождения интересов.

Так, увеличение заработной платы удорожает для крестьян их орудия производства, одежду и проч. Затем, империалистические захватнические стремления при известной обстановке могут найти почву в крестьянских интересах: расширение земельной площади, из-за которого японское крестьянство сочувствует захватам в Китае. Кроме того, сама революция для рабочего — почти родная стихия, тогда как природе крестьянина, с его привычкой к устойчивым отношениям жизни, с его тяготением к заветам прошлого, она глубоко чужда; он может только временно, по необходимости мириться с нею; и конечно, он гораздо раньше, чем рабочий, почувствует жажду успокоения, прочного порядка. Наконец, крестьянин все же собственник; и чем резче в ходе революции будут выдвигаться социалистические стремления пролетариата, тем сильнее будет становиться его внутреннее расхождение с крестьянством.

Все это, положим, еще не близко, и общий путь лежит впереди еще немалый; но речь идет о государственном строе, т. е. о постоянной организации, которая должна пережить всю революцию и удержаться на некоторый период развития после нее. И вот посмотрите, что должно выйти из первых же столкновений классовых интересов между пролетарскими и непролетарскими элементами демократии.