Был ли то хитрый расчет или им владела подлинная страсть археолога, который, подобно Кардильяку, не мог расстаться со своими сокровищами, как бы то ни было, свойственная Дженкинсу верность слову весьма подбадривала покупателей, совершенно освобождавшихся от опасения заплатить за свою покупку цену, превышающую ее стоимость. Ведь они могли не сомневаться, что при желании смогут, возвратив продавцу его товар, тотчас получить назад свои деньги.

Хотя я не без причин считаю, что наделена умением выражать игрою лица разнообразные состояния человеческой души, должна признать, что если Дженкинс при расставании со своими камеями и медалями не испытывал подлинных терзаний, а исполнял заученную роль, то он оставил меня далеко позади в искусстве смеха и слез.

Хотя, попав в Рим, мы на некоторое время там задержались, нам не довелось свести знакомство покороче с человеком, которому предстояло в дальнейшем сыграть важную роль при дворе в Неаполе — я имею в виду главного казначея его святейшества, монсиньора Фабрицио Руффо, но все же мне думается, что пора представить читателю этого прелата.

Монсиньор Фабрицио Руффо приходился племянником кардиналу Руффо, старшине Священной коллегии, тому самому, кто столь ревностно способствовал духовной карьере красавца Анджело Браски, что их задушевная дружба внушала многим довольно-таки непочтительные предположения.

Отдадим должное его святейшеству: взойдя на престол святого Петра, он сохранил такую признательность тому, кто проложил ему туда дорогу, что первой его заботой стало предоставить племяннику покойного кардинала как раз то место, которое он сам, Браски, некогда получил от Редзонико благодаря протекции прекрасной Джулии Фальконьери. Он сделал молодого Фабрицио Руффо верховным казначеем — место, как я, кажется, уже упоминала, дающее право на кардинальскую шапку любому, кто по какой-то причине его покинет.

Монсиньор Руффо слыл в Риме человеком умным и не чуждым искусству Фолара и Монтекукколи; он даже имел обыкновение говорить, что, доведись ему жить во времена Лавалетта и Ришелье, он чаще бы носил кирасу и шлем воина, чем кардинальскую шапку и пурпурную мантию.

Он был большим любителем прекрасного пола и этой склонности нисколько не таил, проявляя, напротив, величайшее презрение к певцам — певицам; до нашего приезда в Рим он крайне настойчиво домогался взаимности некоей синьоры Лепри, родственницы той самой Анны Марии, о гонениях на которую я уже рассказывала. Поскольку монсиньор Руффо не скрывал своих похождений, они были известны всем и каждому; вследствие этого им выпала честь быть прославленными в сатирических стишках, а их сочинитель, газетчик из Флоренции, поплатился за них длительным тюремным заключением; со времен того легендарного памфлетиста, которого Сикст V послал на галеры, никто не помнил иных примеров подобной суровости.

Поскольку здесь я намекаю на анекдот, хорошо известный в Риме, но неведомый за его пределами, картина нравов не будет полна, если я в скобках не расскажу эту историю.

В годы правления Сикста V некий поэт по имени Марере написал сатиру, в которой нанес оскорбление супруге одного из высокопоставленных чиновников. Оскорбленная дама пожаловалась папе. Тот, будучи суровым, но справедливым, послал за Марере и сам допросил его о причинах, по которым поэт позволил себе подобную дерзость. Выслушав объяснения, удовлетворившие верховного понтифика лишь наполовину, но заставившие его несколько раз улыбнуться, его святейшество спросил, как же все-таки стихотворец осмелился вывести женщину под ее собственным именем как куртизанку, хотя ее имя, напротив, является чуть ли не символом добродетели.

— У вас были какие-то причины мстить ей? — спросил Сикст V.

— Нет, святой отец, — отвечал поэт, — я ничего против нее не имею.

— В таком случае что заставило вас оскорбить ее и оклеветать?

— Мне нужна была рифма, а ее имя как раз подошло.

Сикст V поморщился.

— А каково ваше собственное имя, синьор поэт? — спросил он.

— Марере, к услугам вашего святейшества, — представился стихотворец.

— Что ж, теперь моя очередь сочинить стихи; раз уж ваше имя подсказывает мне рифму, попробую срифмовать так:

По заслугам синьора Марере
Мы отправим его на галеры!

Приговор, произнесенный папой, возымел эффект, и на все попытки заступиться за виновного его святейшество неизменно отвечал:

— По-моему, рифма и разум так редко приходят в соответствие, что тот единственный случай, когда они оказались в ладу, следует принять во внимание и запечатлеть в памяти потомства.

Синьор Марере был препровожден в Чивитавеккья на галеры, где и умер, оставив два тома неизданных стихов, поскольку ни один издатель не осмелился их опубликовать.

Накануне нашего отъезда, выйдя из театра Валле в час, когда вечер далеко еще не кончился, мы отправились попрощаться к обаятельному кардиналу де Бернису, прозванному Вольтером «Цветочницей Бабет».

У него мы встретили графа Бристольского, епископа Дерри, — он только что явился туда с тем же намерением, что и мы.

— Стало быть, ваше преосвященство покидает Рим? — спросила я у этого необычного прелата, чей своеобразный характер произвел на меня впечатление.

— Ах, Бог мой, именно так, моя прекрасная соотечественница. Счастье благоприятствует мне!

— Когда же ваше преосвященство отправится в путь?

— Завтра.

— А куда, если позволительно полюбопытствовать?

— Об этом вы скоро узнаете.

Утром после завтрака он явился к нам и выразил желание поговорить с сэром Уильямом.

Сэр Уильям прошел с ним вместе в кабинет, но не прошло и пяти минут, как он возвратился, смеясь и ведя за руку его преосвященство.

— Дорогая Эмма, — сказал он мне, — милорд Гарвей утверждает, будто вдруг так в вас влюбился, что не может расстаться с вашей драгоценной персоной, опасаясь умереть от печали. По этой причине он просит позволения сопровождать нас в Неаполь. Поскольку я предполагаю, что вы не желаете смерти одному из самых знаменитых наших пэров и достойнейших столпов Церкви, я со своей стороны поддерживаю его просьбу, и теперь его преосвященство ожидает лишь вашего согласия, чтобы стать самым гордым из мужчин и самым счастливым из епископов.

Так как семьдесят два года монсиньора избавляли меня от особенных опасений, я не сочла возможным отказать в столь невинной просьбе, да еще наперекор желанию сэра Уильяма Гамильтона.

Я протянула монсиньору руку, которую он поцеловал, демонстрируя живейшую радость, и было решено, что с этого часа он поступает на службу в английское посольство в качестве моего верного рыцаря.

XXXIV

Мы выехали из Рима в двух почтовых каретах и фургоне, избрав сухопутное путешествие, хотя оно и было сопряжено с риском натолкнуться на грабителей. Впрочем, сказать по правде, опасность была не так уж велика: с нами были шесть лакеев графа Бристольского и двое наших, все крепкие, храбрые английские парни, — эскорт, достаточный, чтобы нас защитить.

Путешествовать в обществе сэра Уильяма Гамильтона было огромным удовольствием, особенно для меня, с моим постоянным желанием расширить свой, увы, весьма скромный кругозор. Блестящий знаток античности, сэр Уильям был, сверх того, чрезвычайно взыскателен к себе и, делясь своими познаниями, имел обыкновение взвешивать каждое слово. Поэтому, если он рассказывал о каком-либо событии, называл дату или описывал произведение древнего скульптора, можно было слепо верить в точность этих сведений.

Из Рима мы выехали по виа Аппиа, то есть через старинные Аппиевы ворота, оставив слева от себя долину Эгерии, цирк Каракаллы и гробницу Цецилии Метеллы, а справа — катакомбы святого Себастьяна и усыпальницы рода Аврелиев.

Сэр Уильям приказал остановить экипаж перед гробницей дочери Метелла Критского, где покоился прах этой молодой женщины, известной своим умом, жившей во времена расцвета Рима, знавшей Цезаря, Помпея, Цицерона, Клодия, Катулла, Гортензия, Лукулла, Катона: возможно, они собирались у ее очага, пока неугасимая ярость гражданской войны не встала между ними.