Пишите мне по адресу: Смоленский бульв., 1-ый Неопалимовский пер., д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер для Софьи Яковлевны.

13.III.1925

Дорогой друг мой!

Почему нет ответа на второе моё письмо?

Посылаю письмо Машеньки к Любови Александровне. Очевидно, она (Машенька) возлагала большие надежды на письмо Любови Алекс‹андровны› – может быть даже это была единственная её надежда. Получив его, она сказала: «И это – не то. И Люба стала не та». Я читала это письмо; оно очень сдержанное Если можно, напишите ей погорячее, Любовь Александровна. Вы – единственный человек, за которого она сейчас цепляется в своем поистине безысходном состоянии. И ты, Женечка, напиши ей, чтобы она чувствовала, что все Вы любите её и верите в нее.

Покамест ничего утешительного сообщить не могу. Она ещё более замкнулась; теперь почти уже не говорит о себе. Когда приезжаешь к ней, ведет светский разговор. Только изредка прорываются фразы: «Я никому не нужна». «Я ни к чему в жизни не приспособлена». «Никогда я отсюда не выйду». «Мне отсюда и выйти некуда». В течение первого месяца она часто говорила, что она хочет к Люб‹ови› Алекс‹андровне›, что там она, действительно, может быть нужна, а теперь и об этом замолчала.

У меня такое впечатление, что первый месяц – период духовного подъема, а потом начался упадок и страшное уныние. Она по-прежнему считает всех друзей своих врагами. Почти каждый раз говорит: «Вы довольны, что устроили меня сюда: так вам легче». (Это невыносимо слушать!) Настаивает на том, что она находится под гипнозом, что все, что она делает и думает – не зависит от её воли, что все это посылается кем-то, или даже целой группой лиц. В каждом её движении, взгляде, слове чувствуется страшное отчуждение. Очень она стремилась увидеть Зинаиду Михайловну [159] (подругу Веры Влад‹имировны› [160]), но и встреча с нею опять была «не то». Очевидно, Зин‹аида› Мих‹айловна› не может ей импонировать. Часто я думаю, что, м‹ожет› б‹ыть›, Софья Влад‹имировна› [161] сумела бы сейчас сказать ей нужное слово, но Софья Влад‹имировна› по-прежнему на Кавказе и сюда не собирается. В её семье все здоровы. Надежда Алекс‹андровна› [162] совсем уже выздоровела. Все находятся в Москве и никуда не уезжают, за исключением, одной сестры и брата, которые, вероятно, отсюда уедут [163].

Машенька сейчас почти не читает; она говорит, что ничего не понимает. Она настолько поглощена своим внутренним чтением, что до всего чужого ей нету дела и приневолить своего внимания к внешнему она не может. Вся она в воспоминаниях, причем перебирает главным образом все «стыдное», что было у неё в жизни, а стыдным ей кажется теперь почти все: она мерит сейчас большой и даже несправедливой для себя мерою. Очень себя казнит и надрывает. Очень склонна во всем видеть символы. – Рассматривает, например, коробки от папирос, которые мы ей привозим, и в начертании букв, в рисунке усматривает особое значение. Всякий раз после посещения её я совсем больна, но для неё свидания эти совсем не являются событиями. Она сказала мне, что снимает с меня отныне всю боль, которую я несла в себе за её судьбу, и с тех пор, очевидно, думает, что, действительно, я освободилась от нее; поэтому чувствует меня чужой и держит себя со мною, как с чужой.

Окружение её на меня производит угнетающее впечатление, но она к больным относится очень спокойно – считает их здоровыми. У неё отдельная комната и она говорит, что лучше всего ей, когда она одна: тогда ей спокойнее и все ей «становится ясно». Но что ей ясно и в каком свете эта ясность, – мы не знаем. М‹ожет› б‹ыть›, все выясняется в её болезненном освещении. Уходить от неё после свидания и оставлять её там одну, среди сумасшедших, невыносимо тяжело. Часто, часто вдруг среди разговора я вижу её комнату, каждую мелочь в ней, даже рисунок обоев, и Машеньку – как она сидит на диване, ходит из угла в угол, стоит у печки, подходит к окну, – одна, одна, одна. Не физически, а душевно – безысходно одна со всей своей тьмой, с вихрями тьмы и с озарениями не менее невыносимыми, чем эта тьма.

Родная моя! Знаю только одно – если Машенька не выздоровеет, я этого не вынесу. Доктора обнадеживают нас, но у меня такое чувство, что психиатры ничего не понимают в человеческой душе, меньше, чем мы, простые люди. Доктор и профессор, который теперь консультирует, говорят, что она выздоровеет, но болезнь может продлиться полгода, а лет через 5-6 может повториться. Мне же ясно одно – для того, чтобы она вышла из этого состояния, надо, чтобы был у неё выход. У неё выхода покамест нет, и доктора создать его не могут. Доктора не знают входа в душу, поэтому не им найти выход.

В личной моей жизни тоже все смешалось. Я ушла из дому (но об этом Машенька не должна знать: нельзя загромождать её ещё и моей судьбой). Живу я повсюду понемножку. И правильнее мне сейчас быть бездомной, когда у Машеньки тоже во всем мире нет дома. Живу я, в первый раз в жизни, без копейки денег: меня кормят, поят, снабжают папиросами. Вот уже 2 месяца, как я «на содержании» у друзей и думаю, что, вероятно, у меня началось вырождение чего-то основного, п‹отому› ч‹то› меня моё паразитство совершенно не мучает. Я начала работать – (перевод, корректура), но работаю весьма слабоумно.

Письмо адресуй на адрес Ольги Николаевны. Живу я не у нее, но вижу её каждый день и она мне письмо привезёт. Адрес: Смоленский бульвар, 1 Неопалимовский, д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер, для Софии Яковлевны.

Напиши мне, друг мой родной, – не откладывай. Молитесь за Машеньку. Помолись и за меня.

Машенька собирается говеть. Будет ходить в церковь с надзирательницей. Вероятно, она очень надеется на церковь, и я боюсь нового разочарования. Я тоже буду говеть.

Любимый мой друг! Помоги нам мыслию. Чудное прислала письмо Адя. Все мои письма ей пересылайте [164]: пусть знает каждую мелочь.

Священник, к которому обращалась Вера Влад‹имировна›, сказал, что о Машеньке надо молиться великомуч‹енице› Татьяне. Почему именно ей? Знаешь ты её житие? Я не умею молиться мученикам, а молюсь прямо Богу. То же сказала мне и Машенька.

Я бы пошла к священнику, но ни одного не знаю, к кому хотелось бы пойти. Если вспомнишь имя и фамилию, и церковь духовника Николая Александровича, сообщи мне [165].

Напиши мне о себе, о здоровье Евгении Антоновны, Любы и Вероники [166]. Подробно обо всем. Всех нежно целую и люблю.

Будь со мною всем светом своим.

Твоя Соня.

21.VIII.1925

д. Мякинино

Родная моя!

Известие о смерти Ади [167] не было для меня неожиданностью: несколько раз мне приходило в голову, не умерла ли она, и в твоем молчании я видела подтверждение этой мысли. Но я упорно гнала её от себя и, поверишь ли, очень убедительным доводом нелепости этого предчувствия была такая мысль: умереть было бы слишком эгоистично и Адя не может позволить себе этого. Я была уверена, что в самую минуту смерти она сделает «последнее усилие» и опять встанет усталая, замученная, но ясная, как всегда в эти трудные годы, и пойдет хлопотать, припасать корм для своих птенцов, со своей неизменной ласковой улыбкой, со всегда готовым приятным словом для каждого, кто попадется ей на пути. Я думаю, что не только за эти безумные годы, а может быть за всю жизнь, Адя теперь, уйдя из жизни, в первый раз позволила себе сделать что-то крупное для самой себя. Она приняла эту милость Божию, этот выслуженный целой жизнию отдых. Господь отнял у неё сознание, чтобы она не могла мучиться мыслию, имеет ли она право на этот отдых, и вернул ей сознание тогда, когда уже она не могла отказаться от этого дара. Очевидно, в эту минуту Господь даровал ей чувство её права на этот отдых: не потому ли появилась на её лице такая счастливая улыбка?