Тебе, дорогая, я не могу сказать слов утешения, не могу скрыть, что известие о смерти Ади вызвало во мне какое-то умиление. Может быть, потому, что я сама тоже устала какой-то последней усталостью, мне кажется, что смерть – дар Божий, не печальный, а радостный.

Много думалось мне в эти дни об Аде. Я не знала человека бескорыстнее её. Если б не было у неё детей, она давно ушла бы: это единственное личное, что прикрепляло её к земле. И странно, – с тех пор как она умерла, у меня часто бывает чувство её присутствия, – точно там ей уже не некогда, как было некогда все эти годы, и у неё хватает времени и на меня.

Вчера мы отслужили панихиду. Священник тоже торопился куда-то: вся жизнь сейчас идет какой-то скороговоркой.

Замечательные слова написала ты мне. Конечно, все, что здесь, и все мы это «то, чего нет».

У тебя теперь ещё двое детей [168]. Родная моя! Такая, как ты, не бывают бездетными. Бог благословил тебя трижды на духовное материнство. А до этого благословения благословлял тебя на высокое сестринство в любви.

Трудно понять, что истинно прекрасное не в отвлеченной мысли, не в искусстве, а в каждом дне. А если бы можно было это навсегда понять, то насколько спокойнее было бы душе.

Сейчас ни о чем житейском не пишется и не думается, а оно наступает со всех сторон и угрожает.

Машенька, слава Богу, яснее и ровнее. Она сама вам пишет. Я целую тебя и обнимаю нежно. Когда Бог пошлет и мне отдых, в последнюю минуту вспомню тебя и то, что есть в жизни прекрасные случаи гармонии: что у тебя, такой как ты есть, была такая чудесная сестра. Есть же в жизни такое трогательно-правильное! Всех твоих целую. Христос над вами!

Твоя София.

[На полях:] Ольга Николаевна шлет тебе свое искреннее сочувствие. Она всё время хворает и это меня очень печалит.

11.I.1926 г.

Москва

Дорогой друг мой Женечка!

Спасибо, спасибо тебе за твое нежное и такое незаслуженное мною письмо! Я так долго не писала тебе. Меня это очень мучило, но я не могла заставить себя сделать это. Месяца два тому назад со мною что-то случилось. Что это – сама не знаю. Я вдруг, без всякого внешнего толчка, как-то сразу осела. Началось это с обморока. На этот раз, слава Богу, дома, а не на улице. Я легла днем, уснула, потом проснулась, подошла к окну, почувствовала дурноту, опять легла и потеряла сознание. Сколько времени это продолжалось – не знаю, п‹отому› ч‹то› я была одна. С этого и началось какое-то умирание. Полное безволие, тоска, слезливость и потеря работоспособности. Доктор, который меня лечит, говорит, что это последствие травматического невроза. Очевидно, это ещё отзывается во мне прошлый год. Велел мне немедленно уехать из Москвы куда-нибудь в санаторию, но я не имею возможности исполнить это предписание.

Все это время я, в сущности, медленно умирала, но как всегда со мною бывает, «умереть не умерла, только время провела» [169]… Сейчас, кажется, начинаю приходить в себя, но до сих пор ещё не могу работать для заработка, не могу искать переводов, не могу закончить тот, что мне был заказан [170], живу на иждивении у Ольги Ник‹олаевны› и мучаюсь этим. Что дальше будет, – не знаю и боюсь задумываться над этим, над своей инвалидностью. Так распустила себя, что собрать не могу, и единственно, что я могла делать и что делалось само собою, – это стихи. Посылаю их тебе [171]. Из них два стихотворения (из «Снов» – I и II) были написаны раньше, но ты их, кажется, не знаешь. По стихам можешь судить о моем душевном состоянии.

Дорогая моя, я не ропщу и почти не унываю, а просто как-то сразу не стало сил жить, т‹о› е‹сть› делать все то, что теперь полагается для того, чтобы существовать. М‹ожет› б‹ыть›, это пройдет. Только любовь привязывает меня к жизни, сознание, что без меня любимым будет хуже, хотя я им сейчас фактически ничего дать не могу.

Родная моя! Мне бесконечно дорого, что ты написала мне к годовщине самого страшного в моей жизни дня [172]. Этот сочельник мы с Машенькой провели вместе; зажигали елочку, устроили маленькую вечеринку, чтобы Машеньке в этот вечер было особенно радостно. Все мы собрались у Машеньки – Ольга Ник‹олаевна›, Зинаида Мих‹айловна›, я и другие её друзья, и она была светлая и радостная. Она сейчас совсем здорова и очень, очень хорошая, такой хорошей она никогда не была. Вымолили мы её. Дай Бог, чтобы навсегда!

Дорогая моя! Ты пишешь, что теперь мы могли бы уехать, что теперь я уже могу быть спокойна за Машеньку. Во-первых, мы не можем уехать потому, что Ольга Ник‹олаевна› не может оставить здесь одну свою мать, которой не на что будет жить, если О‹льга› Н‹иколаевна› уедет, а, во-вторых, я никогда не могу быть спокойна за Машеньку и могла бы уехать, только взяв её с собою. Никогда, даже после моей смерти, не перестанет болеть моя душа о ней!

Вчера мы слушали крестьянского поэта [173], который странствует и тем спасается от гибели (после самоубийства Есенина многие теперь на очереди!). Он чудесно рассказывал нам об Алтае, читал алтайские песни и духовные стихи. Вот куда бы мне хотелось… Заграничным воздухом не вылечишься, – вот какого воздуха бы глотнуть напоследок!

Мы, Женечка, организовали маленькое кооперативное издательство поэтов [174]. Так мечтала я о том, чтобы выпустить Адины стихи. Но Главлит разрешил нам печатать только произведения членов нашей артели. Мы уже сделали одну попытку расширить наши права – просили разрешить нам напечатать стихи Велемира Хлебникова, но нам не позволили, потому что он умер, и, следовательно, не является членом нашей кооперации. Сейчас цензура разрешила нам к печатанию 4 сборника, а 5-ый, посланный в цензуру одновременно с ними, – мой, до сих пор ещё не вернулся. М‹ожет› б‹ыть›, его запретят к печатанию, хотя он вполне невинен и ничего одиозного, кроме упоминающегося в стихах слова «Бог», в нем нет [175]. Просили мы разрешения напечатать только 500 экземпляров, т‹о› е‹сть› почти «на правах рукописи», и если, несмотря на это, будет отказ, то, значит, лирика обречена если не на смерть, то во всяком случае на долгую летаргию. Кроме KНИЖЕК стихов, у нас предполагается печатание альманахов [176]. Мне хочется хотя бы в некрологе об Аде процитировать её стихи. Надеюсь, что некролог пропустят. Прошу тебя – пришли мне точные биографические и библиографич‹еские› сведения и несколько стихотворений, по твоему выбору, но выбирая, помни, что «религия это опиум для народа».

Дорогая моя! Слишком трудно становится жить! Смерть Есенина всколыхнула всех нас. Кто на очереди теперь? Многие пьют запоем. Из самых темных недр подымается какой-то стихийный антисемитизм. Жутко жить!

Ты просила меня прислать перевод той книги, о которой я говорила тебе весной [177]. Она не будет напечатана: печатают либо агитационную, либо бульварную литературу; настоящей культурной книги теперь не надо.