Я знала, что бабушку все же заботит моя необразованность и беспечность и что она и Девять Целых нередко разговаривают об этом; но я все равно не слушалась их советов, а бабушке спорить со мной не хотелось. Она слишком беспокоилась из-за своей дочери, страдала из-за нее всей душой и часто пребывала в дурном расположении духа. По-моему, ей очень хотелось отослать своего мужа прочь, но она не могла себе этого позволить, потому что считала, что нам с матерью он в хозяйстве необходим, ибо делает кое-какую работу, которую сама она больше делать не в состоянии. Я-то, кажется, на крыше бы сплясала от радости, лишь бы увидеть, как он уходит, но не могла же я, внучка, сказать бабушке, чтобы та собрала вещи деда и вынесла их на крыльцо.
Мать моя, вернув себе имя Зяблик, большей частью молчала и держалась отчужденно, как если бы, отказавшись тогда говорить с моим отцом, она решила прекратить всякие разговоры и со всеми остальными тоже. Теперь овец чаще всего пасла я, а она стала работать в Союзе Ягнят. Она вполне прилично ладила с дедом, поскольку женщины из Союза Ягнят были чем-то похожи на Воителей. Иногда они даже вместе исполняли некоторые священные ваква; женщины из Союза Ягнят тоже брали себе «могущественные» имена – одна назвалась именем Кости, другая, которую раньше звали Кремень, взяла себе имя Гниль. Те, кто исполнял танцы во время Очистительного обряда, называли себя «мавасто». Это слово на самом деле было взято из языка народа Кондора: марастсо – что значит «армия»; это слово я слышала каждый день, когда ходила с отцом в его лагерь на Эвкалиптовых Пастбищах. Как-то раз я осмелилась что-то ляпнуть на этот счет, так мой дед Порча и моя мать Зяблик прямо-таки с пеной у рта набросились на меня и твердили, что мне неоткуда знать подобные вещи, поскольку ни Воители, ни Ягнята меня ничему не обучали. Я жутко разозлилась, потому что отрицали они то, что я знала наверняка. И я им этого не простила.
Но я все еще была ребенком и легко забывала за полусотней одних обид и событий полсотни других. Некоторые мои сверстники выглядели уже почти совсем взрослыми, а я развивалась медленно и не жалела об этом. Я подумывала о том, чтобы стать Кровавым Клоуном, но была слишком ленива, чтобы начать обучаться в Обществе Крови. Моя ближайшая подруга в те годы, девочка из Дома Синей Глины по имени Сверчок, уже прошла посвящение, вступила в Общество Крови и стала носить некрашеную одежду, но среднего имени пока не получила, так что мы с ней работали и играли вместе, как в детстве. Работая в поле, или присматривая за овцами, или собирая какие-нибудь плоды, мы брали с собой свои игрушки и, когда случалась свободная минутка, играли в выдуманные истории. Ее любимыми игрушками были человечек из дерева, у которого так здорово оказались сделаны коленные и локтевые суставы, что ноги и руки могли двигаться и сгибаться, а человечек принимал самые разные позы, и лохматая старая овечка из мерлушки, с которой она спала, когда была совсем маленькой. А у меня были кролик, сделанный из шкурки настоящего кролика и уже изрядно облысевший, деревянная корова и койот, которого я сделала сама из клочков телячьей шкуры. Я очень старалась придать ему сходство с той койотихой с Горы-Сторожихи, которая пришла и уселась, глядя на меня, когда я впервые отправилась одна в горы. Но игрушечный койот, конечно, выглядел совсем не так, да и вообще, пожалуй, ни на какого койота похож не был, и все-таки мне чудилось в этой игрушке нечто таинственное: когда мы разыгрывали разные истории или просто разговаривали о животных, я никогда не знала, что собирается сказать мой игрушечный койот. С помощью этих пяти игрушек – представителей пяти различных «народов» – мы придумывали длиннющие истории. Например, жили они в городе, который назывался Шикашан. С нами еще часто играл один мальчик по имени Утренний Жаворонок из Дома Желтого Кирпича; у него были три фигурки животных, которые мать вырезала ему из красной древесины секвойи, очень красивые – белка, бурундук и древесная крыса. Самые лучшие истории для игры сочиняла Сверчок, но ей всегда хотелось, сыграв во что-нибудь один раз, тут же придумывать новую историю. Утренний Жаворонок даже записал три из них и преподнес в дар библиотеке своей хейимас, назвав их «Истории о Шикашане», и все мы были страшно этим горды. Так что мы, можно сказать, совсем не скучали.
Часто вечерами я встречалась у Голубой Скалы со своими братом и сестрой из Мадидину, чтобы повидаться и поговорить. Но и тут между нами встали Воители! Копье больше уже не желал приносить в дар скале ни камешка, ни цветочка, и не посыпал ее цветочной пыльцой, и даже не говорил с ней, хотя Голубая Скала – одна из наиболее почитаемых святынь в Синшане и Мадидину. Пеликан потихоньку просила у скалы прощения за своего братца или незаметно клала камешек рядом с нею – как будто случайно, просто так, а вовсе не делая ей подношение. Однако, когда мы об этом спорили, она всегда принимала сторону брата, а не мою. Копье утверждал, что ни в скалах, ни в ручьях никогда никакой души или святости не было вовсе, а есть они только в человеке, обладающем разумом. Скалы, ручьи и человеческое тело, говорил он, как раз мешают проникновению в душу чистой священной силы и настоящего могущества. Я возражала, что хейийя заключена во всем: и в скале, и в бегущей воде, и в живом человеке. И если ты не дашь Голубой Скале ничего, то что же она сможет дать тебе? Если ты никогда не говоришь с ней, с какой стати ей говорить с тобой? Конечно, легче всего отвернуться от нее и заявить: «Ничего святого в ней нет!» Но это ведь означает, что изменился ты, а не скала; ты первым нарушил ваше родство. Когда я приводила подобные доводы, Пеликан обычно начинала соглашаться со мной, но потом все-таки переходила на сторону брата. Наверное, если Голубая Скала что-то ей и говорила, то она ее не слушала. Да и кто из нас ее слушал?
Когда мне исполнилось тринадцать, Копье перестал приходить к Голубой Скале. Многие мальчики, которые теперь «жили на Побережье», уходили в дальние походы с Охотниками или с наставниками из Общества Благородного Лавра, строили себе там тесные хижины, в которых спали, и сторонились девушек – ну, это-то мне было понятно; однако то, что Воители тоже предписывали строгое воздержание и не разрешали вступившим в Общество юношам даже разговаривать со своими сверстницами, казалось мне неразумным. Однажды я нечаянно подслушала, как мой побочный дед Девять Целых разговаривал об этом со своим родным внуком; тот, став Воителем, принял отвратительное имя Подлый.
– Ты вот называешь себя Подлым, – возмущался дед, – а на самом деле ведешь себя так, что тебя следовало бы назвать Надутый Индюк. Неужели ты так боишься девочек, что должен с ними воевать? Неужели ты так боишься самого себя, что и с самим собой воевать должен? Да как же это можно – так всего на свете бояться?
Если бы я не была такой упрямой и трусливой, то могла бы узнать гораздо больше, прямо спросив Девять Целых о том, что мне было интересно; но он был человеком довольно суровым, а я не желала, чтобы еще и он бранил меня за лень и невежество. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что просто боялась слишком привязаться к нему, как если бы это было вероломством по отношению к отцу. Но в тот раз, услышав, что он сказал Подлому, я испытала сладкое удовлетворение – меня унижало пренебрежительное отношение ко мне Копья, а всех этих Воителей я попросту ненавидела.
Мой родной дед, например, разговаривал на редкость презрительно не только с женой, дочерью и внучкой, но и со всеми женщинами вообще, из-за чего я его тоже глубоко презирала, но, из уважения к родному дому, старалась презрения своего не показывать. А вот бабушка, случалось, не скрывала своих недобрых чувств, особенно когда совсем выходила из себя. Однажды она сказала деду:
– Ты все стараешься быть, как эти люди Кондора, которые так боятся женщин, что убегают от собственных жен и домов за тысячу миль и в дальних краях насилуют совсем незнакомых им женщин!