С точки зрения последовательно научного (каким он представлялся в конце XIX в.) подхода главными источниками знания оказывались вещественные и письменные памятники; люди включались в это знание, поскольку они «высвечивались» этими источниками. Не вещи и знаки трактовались через призму деятельности людей, но, наоборот, деятельность людей сводилась к вещам и знакам. Отметим, что в социологии этого времени (Э. Дюркгейм, В. Ленин) была попытка, отчасти реализованная, рассматривать повторяющиеся, «принудительные» формы взаимодействия людей как своего рода вещи, составляющие фактическую базу научного социального исследования.

Письменные памятники, в той мере, в какой они сопоставлялись друг с другом и с вещами, а не с людьми и их действиями, тоже начинали уподобляться вещам. Возникла перспектива изучения языка как автономного образования или естественно функционирующей системы знаков; позже эта перспектива была реализована в лингвистике XX в.

Такое «овеществление» социального бытия тем не менее не снимало ни проблемы воздействия исследователя на материал, ни проблемы зависимости вещных памятников от деятельности людей, их создавшей.

В XX столетии этнология, социология и психоанализ выявили такие слои человеческого бытия, которые отражаются в источниках и контролируются сознанием лишь косвенным символическим образом. Приоткрылась завеса над неописанной и ненаблюдаемой социальной реальностью, ускользавшей до сих пор от включения в идеологические и научные схематизмы. Наша собственная история представила в последние годы богатый материал, указующий на то, что письменные источники не только искажали положение дел, но вообще не фиксировали многих событий коллективной и личной жизни людей. Возникла проблема поиска косвенных свидетельств, которые могли, хотя бы отчасти, заполнить пробелы истории. Встал вопрос о способах фабрикации вещественных и письменных памятников, представивших свидетельства событий истекших десятилетий. Определился вопрос о людях, о схемах их деятельности, о стандартах их взаимодействия, обо всем том, что не находило непосредственного отображения в следах эпохи, но обусловило, в частности, появление именно таких ее памятников.

Аналогичные проблемы проявились в изучении более отдаленных эпох, например периода средневековья. Выяснилось: «молчаливое большинство» простолюдинов не оставило многих важных свидетельств своей жизни в документах, дошедших до нас. И дело не только в том, что некоторые аспекты быта простых людей оказались не отраженными в официальных свидетельствах и летописях. Сам язык памятников часто был чужд языку простонародья; официальный и идеологизированный языки могли быть вообще чужими языками[4]. И в этом случае возникала проблема реконструкции конкретных систем человеческой деятельности, соответствующих форм общения, психологии, идеологии. Возрождалась, стало быть, проблема схем объяснения, в развертывании которых вещественные и письменные памятники обнаруживали свое значение результатов, средств и условий человеческой деятельности.

Возвращение этой проблемы обостряло понимание того, что мы часто «читаем» историю «наоборот»; на первом плане у нас – результаты, на втором – средства, на третьем – условия и лишь на четвертом – сам процесс деятельности людей.

Таким образом, ход исследования оказывается по логике своей противоположным естественному ходу истории, ее созиданию, воспроизводству, обновлению людьми. Так формируется «изнаночный» образ истории, ее видение в обратной перспективе, открывающей и высвечивающей деятельность людей через призму ее результатов.

Чтобы не оставаться в границах этого видения, необходимо выявить «лицевую» сторону истории, обнаружить за вещными ее выражениями ее личный состав, ее человеческие силы, ее живое движение, находящее лишь частичное выражение в предметных формах. Надо вопросы о том, кто и как делает историю, предпослать вопросам истолкования вещей и текстов, понять их значение как своего рода «стрелок», переводящих исследование с уровня эмпирического описания материала на уровень теоретического представления о конкретной связи людей. Тогда и результаты человеческой деятельности окажутся выведенными из состояния своей вещной одномерности, предстанут как промежуточные продукты, пересечения различных деятельных связей, как кристаллизации реализованных человеческих возможностей.

В Марксовом наборе образных определений социальной истории есть уподобление предметного человеческого богатства, в частности промышленности, раскрытой книге человеческих сил. Действительно, читая эту книгу, по вещам, по «логике вещей» можно представить жизнь людей, ее ориентиры, «векторы», силы. Но ведь книгу эту еще надо научиться читать, надо овладеть языком, позволяющим за связями вещей и знаков видеть связи людей, их стремления и заботы, их способности и цели. Если попытаться учесть многообразие и глубину смыслов, заключающихся в предметных воплощениях человеческой деятельности, а стало быть, и то, что эта, хотя и «раскрытая», книга может быть прочтена и понята с разной степенью проникновения в текст, то еще более важной и более сложной предстанет задача воспроизведения исследователем прямой перспективы истории: от людей – к вещам, от человека – через вещь (текст) – к другому человеку.

Допущения о людях, делающих историю, их связях и взаимодействиях, о проблемах и средствах их деятельности включают в свой состав и допущения относительно схем, которые люди используют в своем поведении. Схемы эти могут быть осознанными или не проходящими через сознание людей, выстроенными индивидами или «взятыми» ими из общего употребления как готовые формы, простыми или составными – в любом случае эти схемы как-то включаются в действия и поступки человека, как-то их предполагают. Значит, допущение о деятельности людей в социальном процессе является допущением и о схемах, используемых в его осуществлении.

Бытие людей, конечно, далеко не исчерпывается подобными схемами. Но из этого вовсе не следует, что ими можно пренебречь, формируя представления об устройстве социального бытия. Речь, видимо, должна идти о различных – скажем, стереотипных или преимущественно личностных – «вплетениях» этих схем в деятельность людей, о конкретных системах человеческого общения и социальной предметности, связываемых этими схемами и в свою очередь влияющих на содержание и характер этих схем. Выяснение структуры таких систем требует от исследователя не просто использования своих схем-допущений относительно интересующего его материала, но и включения в их обоснование и корректировку имеющегося в наличии арсенала научных и методологических средств.

Вытесненные некогда из исследования схемы как будто возвращаются в трактовки социального процесса; вещно-текстовое описание истории оказывается недостаточным ни в общекультурном, ни в специально научном смысле. Необходимость «вернуть» людей в социальный процесс превращается для исследователя в задачу по формированию конкретной схемы или картины реальности, в которой будут зафиксированы контуры деятельности людей, превращающей «логику вещей» в человеческую историю в собственном смысле.

Выше я не случайно говорил, что схемы «как будто» возвращаются. Возвращаются в современное социально-историческое исследование не те схемы, которые формировались философией истории XIX столетия, и включаться в исследование они, судя по всему, будут не так, как предлагала эта философия.

§ 3. Кто рисует картины социальной реальности?

В современном отечественном лексиконе слово «схема» не относится к разряду почитаемых. Поскольку наша публицистика на протяжении многих десятилетий боролась и борется со стереотипами, в общественном сознании укрепилось вполне схематичное, стереотипизированное недоверие к схематическим построениям. Однако люди без схем жить не могут. Предметные воплощения человеческих сил служат людям постольку, поскольку в них закреплена определенная схема их изготовления или использования. Памятники культуры выступают средствами общения между людьми именно потому, что они сохраняют в себе определенные схемы порождения и обновления человеческого опыта. Дело, стало быть, не в схемах, а в способах их употребления людьми.

вернуться

4

См., например: Гуревич А.Я. Средневековый мир: Культура безмолвствующего большинства. М., 1990.