Увидев Лену, Зайцев как ни в чем не бывало подмигнул ей, но не остановился. Ну и не надо. Вот если бы Буланкин ехал и не остановился — это было бы плохо. Очень плохо. Но машины у Юрия Петровича, кажется, не было. И хорошо. А то бы вот так проехал мимо — и как после этого жить?

Еще не переходя дорогу, Лена увидела на противоположной стороне симпатичную рыжую дворняжку со смешно поднятым лохматым ухом. Та сидела на тротуаре и внимательно смотрела на Лену Турбину. Глаза у нее (у собаки, а не у Лены — про Ленины глаза все уже давно сказано) были лукаво-застенчивые. А морда — очень добрая.

Собака и Лена издалека поулыбались друг другу. А потом Лена, перейдя дорогу, извинилась перед этим лохматым ухом за то, что не может ничем его угостить, и поспешила дальше.

Открыв радиоузел, Лена сразу же, не раздеваясь, подошла к столу. Постояла в раздумье. Потянулась к телефону. Отдернула руку. Еще постояла.

И пока сама она, все еще не решаясь, мучительно раздумывала — левая рука уже прижимала трубку к уху, а указательный палец правой крутил телефонный диск.

— Юрий Петрович…

Голос ее, конечно же, дрогнул. Лена хотела сказать «здравствуйте», но забыла и вместо этого, заикаясь, повторила:

— Юрий Петрович…

Лена снова замолчала, а потом вдруг выпалила:

— Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?

— Способен, — улыбнулся в трубку Буланкин. — Я всегда улыбаюсь незнакомым собакам.

— Спасибо, — ответила Лена и нажала на рычаг.

«Ну вот, пожалуйста, — подумал Буланкин. — И что с этим прикажете делать?»

За полчаса до окончания рабочего дня Юрий Петрович заглянул в радиоузел.

— Зашел засвидетельствовать свое почтение, Елена Станиславовна.

— Проходите, очень рада вас видеть. — Лена постаралась сказать это спокойно и просто, но ей это, кажется, не удалось.

— Нет, сейчас не могу. А вот минут через двадцать, если не возражаете…

Лена не возражала.

Рабочий день закончился — они вышли за ворота завода вместе.

На город падали последние редкие капли дождя, который лил почти весь день, а теперь, к вечеру, наконец решил остановиться.

Отражались в лужах фонари, у магазинов толпились уставшие люди, порывы ветра доносили холодное дыхание Баренцева моря и теплый запах дизельного топлива.

— Фонари отражаются в лужах, — сказала Лена.

— Осенний вечер, — продолжил Юрий Петрович. И засмеялся. — Вот такое хокку мы с вами сочинили.

— Господи, и про хокку вы все знаете… — задумчиво удивилась Лена.

— Все не все, но кое-что знаю, — скромно признался Буланкин.

— Может, и прочтете что-нибудь? — Из Лены вдруг полезло так несвойственное ей ехидство.

— Конечно, — спокойно откликнулся Юра. — Про что? Про весну или про зиму?

— Про осень. — Лена упрямо наклонила голову, надеясь, что Юрий Петрович все-таки спасует.

— Первый снег под утро. Он едва пригнул листики нарцисса, — легко проговорил тот, подавая руку Лене, чтобы она перешагнула лужу.

— Это зима, — решила поспорить Лена, преодолев препятствие.

— Не спорьте. Осень. И вы прекрасно это знаете, — миролюбиво, но твердо изрек Буланкин, улыбаясь. Улыбку его было не видно, но слышно.

— Ну а теперь вы. Про осень, пожалуйста, — предложил Юрий Петрович, продолжая улыбаться.

— А если бы я не знала? — поежилась Лена.

— Но вы же знаете.

— И осенью хочется жить этой бабочке: пьет торопливо с хризантемы росу.

— Это не про вас? — поинтересовался Юра. И сразу понял, что ляпнул что-то не то. Ни к селу ни к городу.

«Ни к селу ни к городу», — подумала Лена разочарованно и замолчала. Надолго.

Когда молчать стало невмоготу, она, остановившись, сказала:

— Я вот все думаю, Юрий Петрович…

— Думать вредно, Леночка, — перебил, пытаясь пошутить, Буланкин — и тут же запнулся. Леночка — он так еще никогда ее не называл.

«Леночка… Он так меня еще никогда не называл…» Лена успела поймать эту мысль, а ее уже перекрывали обрывки других: «На это надо отреагировать? Или лучше — не надо?.. Я тоже когда-нибудь назову его Юрой?.. Я когда-нибудь назову его Юрой!.. Темно, я не вижу его лица… Ветер, холодно, толком и не поговорить…» — И что-то еще и еще — неуловимое, быстрое, невнятное…

На улице разговор действительно не складывался.

Когда они дошли до Лениного подъезда, она пригласила Буланкина на кофе, тут же испугавшись этого приглашения и надеясь, что он откажется. Но он не отказался — и уже через несколько минут Лена суетилась на кухне, а Буланкин, сидя в комнате в кресле, с любопытством рассматривал корешки книг, которых было так много, что, не умещаясь на полках, они лежали на столе, на подоконнике, на полу.

«Вот такая книжная девочка. Вот такая умненькая, — с нежностью думал Юра, — и такая красивая. Все при ней, абсолютно все». Юрию Петровичу хотелось подумать об этом поподробнее, но он вовремя осадил себя: «Мы только дружим. Дружим, я сказал!» И тут же мелькнуло: «…а почему, собственно…» И еще мелькнуло: «Все равно спешить нельзя. Не надо спешить».

Они пили не просто кофе, а кофе с рижским бальзамом, который Алле кто-то привез из Прибалтики, а она подарила его Лене. Просто так подарила. Чтобы Лене было радостно. И Лене действительно было радостно. Оттого, что есть рижский бальзам и что он такой вкусный. Оттого, что Юрий Петрович попал к ней в гости. И оттого, что впереди — что-то очень-очень хорошее.

Несколько раз похвалив и кофе, и бальзам, и Лену, Юрий Петрович продолжил тему, начатую на улице.

— Так вот. Много думать, Леночка, вредно. А главное, бессмысленно. — На этот раз он, пожалуй, не шутил.

— Думать — бессмысленно? — удивилась — не согласилась Лена.

— Да, именно так. Кажется, у евреев есть замечательная пословица: «Худшие враги человека не пожелали бы ему тех бед, которые могут принести ему собственные мысли».

— Слушайте, как вы все запоминаете? — Лена сокрушенно развела руками. — И почему ваши евреи должны быть для меня авторитетом?

— А кто для вас авторитет? — заинтересовался Буланкин.

— Вы, — засмеялась Лена.

У Юры на самом деле была очень хорошая память, и он с удовольствием выдал огромную порцию своих и чужих размышлений о жизни. Чаще других звучало слово «дао». Лена, конечно, его слышала. И что «дао» означает «путь» — тоже знала. И даже имела некоторое представление о восточной философии с ее идеями самоуглубленности и отстраненности от мира и суеты. Но сейчас ей казалось, что все, что говорил Юрий Петрович, она слышит впервые. Точнее, по-новому. Из уст ее собеседника все воспринималось легко и весело. Воспринималось, но почему-то все-таки не принималось. Хотя кое-что понравилось. Ну например:

Дабы остаться целостным, давай себя «выжимать». Дабы стать прямым, позволяй себя изгибать. Дабы наполниться, опустоши себя.

Или:

Самую важную музыку невозможно услышать. Самая важная форма не имеет очертаний.

Когда она сказала Буланкину, что вот это действительно интересно, он не обрадовался, как должен радоваться всякий миссионер в подобных случаях, а задумчиво покачал головой:

— Боюсь, вы воспринимаете это пока только на уровне формы. Как красивые стихи. Для того чтобы понять… нет, не понять, а принять, принять на веру, не копаясь в этом и ничего не анализируя, должно пройти время.

— Вы сами себе противоречите, — заспорила Лена. — Зачем время, если не думать и не анализировать?

Юра остался доволен этим вопросом, но попытался все-таки объяснить, что к любой вере нужно прийти, она редко дается сама по себе. А противоречия? Конечно, они есть. Мир просто соткан из противоречий. И не надо пытаться их разрешить, не надо пытаться искать никаких объяснений. Надо учиться у древних даосов, которые, сталкиваясь со всеми парадоксами жизни, лишь пожимали плечами и признавали, что разрешение всех проблем им не под силу. А мы что-то все пытаемся понять, «отбывая пожизненное заключение в тюрьме своего разума».

Про пожизненное заключение и тюрьму разума Юра вычитал Лене из книжки, которая почти случайно оказалась у него в дипломате.