— Нас будет больше, — уверенно выдала Ольгунчик. Дело в том, что Лена нарисовала подруге (словами, ясное дело) эту сумасшедшую картинку, когда они в обеденный перерыв очередного весеннего дня весело вышагивали по Астраханской.

— Кого — «нас»? — решила уточнить Лена.

— Того, кто полетит, конечно, — абсолютно серьезно откликнулась Ольгунчик.

— Олька, представляешь, кто со стороны послушает? И Лена с Ольгунчиком сначала фыркнули, сдерживая смех, а потом одновременно начали совершенно неинтеллигентно хохотать, представляя себе разношерстную армию толстых и тонких, взмывших разом, как по команде, в весеннее поднебесье. Сквозь приступы хохота они проговаривали-выкрикивали друг другу новые, сочиненные на ходу детали — и снова просто умирали со смеху, держась за животы, забыв о приличиях, забыв о том, что благопристойные женщины их возраста не должны так себя вести на центральной улице города.

А может, это и неплохо, забывать иногда о том, сколько тебе лет? Правда, всему должно быть время и место. Но не будем занудствовать, пусть посмеются. Тем более что они уже, кажется, успокоились.

— Вечно ты, — запоздало спохватилась Лена, — тебе бы только веселье…

— Это ты все придумала, между прочим, — не замедлила, как всегда, обидеться Ольгунчик.

Она замолчала, подобрав остатки смеха и демонстрируя это поджатыми губами и сдвинутыми к переносице нервными бровями. Вечно Ленка носится со своими приличиями! Сама боится расслабиться и Ольгу постоянно дергает, как невоспитанного ребенка. Только и бывает настоящая, когда чуть-чуть забудется. Что бы она без Ольгунчика делала, спрашивается? Нормальные люди (к ним Ольгунчик относила всех, кроме себя, Лены и Денисова) и так подступиться к ней из-за ее красоты боятся, а она еще и улыбается два раза в месяц — и то не всем. Почему она, Ленка то есть, так боится быть самой собой?

В этих сосредоточенных размышлениях обидевшейся на Лену (ненадолго, конечно) Ольги не все было верно (если в этой жизни вообще бывает что-либо верным). Для Ольгунчика быть самой собой означало бесконечно радоваться. А для Лены — наоборот. Следовательно, Ольгунчик на сей счет заблуждалась, забывая, что нельзя всех мерить на свой аршин. Лена всегда оставалась такой, какая она есть. И на горло собственной песне ей наступать вовсе не приходилось. Ну а что грустилось чаще, чем кому-либо… так для этого были причины.

И одной из таких причин был Алешка. Помните, в семье Лены его, маленького, называли Лелем? А баба Зоя его звала Лешей.

Я пока вам ничего о нем не рассказала. Все откладывала.

Дела с Лешей обстояли неважно. Училище он не закончил. Отчислили или комиссовали из-за язвы, как говорила баба Зоя, — дело темное. Факт, что обретался он давно уже в Рязани. Работал, часто меняя места, шофером. И, по словам бабы Зои, выпивал. А на самом деле — пил. Попадал в разные скверные истории, из которых его приходилось чаще всего вытаскивать Лене. Были у нее кое-какие связи. Ведь в типографии разные заказы случаются — например, из Управления внутренних дел. Где-то в глубине памяти упрямо хранилась и никак не желала стираться похотливая улыбка одного большого начальника: «Чем расплачиваться будете, Елена Станиславовна?»…

«Хоть бы уж женился», — все причитала баба Зоя. Но жениться Алешка не спешил, хотя желающих перевоспитать его находилось немало. Любили его женщины и трезвого, и пьяного.

Лена вспоминала, что Лель, когда был маленьким, часто плакал. И по пустякам. И из-за всяких детских обид и несчастий. Однажды (ему было лет шесть-семь) он появился у Турбиных на пороге, совершенно несчастный, с потрясенно-остановившимся взглядом. Лена затормошила его: «Что, что случилось? Кто тебя обидел?» А он сел на корточки и, обхватив голову, зарыдал так громко и так невыносимо, что ее сердце было готово разорваться от жалости к нему. Она собралась бежать во двор, чтобы расправиться со всеми его обидчиками. Чтобы в порошок стереть тех, из-за кого так горько плакал ее Алешка. Но нужно было знать: кто? кто его обидел?

Лена гладила Леля по голове, уговаривала, трясла, расспрашивая, — а он все плакал и плакал. Она села рядом с ним на корточки и начала ждать, когда он наконец все расскажет. Прошло, наверное, минут десять, прежде чем Алешка чуть-чуть успокоился и, посмотрев на нее своими огромными голубыми глазами, которые стали еще больше из-за переполняющих их слез, еле выговорил: «У Димки хомяк умирает…» — и снова заплакал.

Теперь Алешка был взрослый. Трезвый, он был молчалив и задумчив. Слегка выпивший — сентиментален, благороден, добр, заботлив по отношению ко всему и ко всем. Пьяный — непредсказуем, иногда агрессивен. А в целом он был — ребенок, наивный, доверчивый, не желающий принимать любую несправедливость. Он не понимал (как и Лена, наверное; но не понимал как-то более активно), почему есть богатые и бедные, почему кто-то должен гибнуть непонятно за что в Чечне, почему в мире есть зло как таковое. Он не мог пройти мимо валяющегося пьяного — поднимал, тащил; мимо плачущего ребенка — присаживался на корточки рядом, успокаивал; мимо бездомной кошки — приносил к себе, отогревал, откармливал, потом давал объявление в газету: «Отдам в хорошие руки» (баба Зоя не признавала в городской квартире ни кошек, ни собак).

6

Звонок в дверь раздался в тот самый момент, когда Лена уже была готова выйти из квартиры: собиралась к Ольгунчику. Та звонила, вся никакая. Нужно было съездить. Вот так они и жили: то одна в депрессии, то другая.

Впереди целый вечер, длинный, светлый — весенний. Так что можно успеть, хоть и далековато Ольгунчиково общежитие.

Но раздался звонок в дверь и на пороге предстал Алешка, качающийся, с задумчиво-растерянными глазами.

— Лен, вот баранину принес. Свежая. Пожарь, а? Баба Зоя с огорода когда теперь вернется…

Да, у бабы Зои, как у всех владельцев дач и огородов, начались весенне-полевые работы. И она, уезжая утром на электричке на свои шесть соток с домиком, построенным еще дедом Сережей на заре их семейной жизни, возвращалась обычно часов в одиннадцать, вкалывая там, по ее собственным словам, «до упаду». В выходные Алешка, конечно, тоже туда ездил. Если был трезвым. Иногда и на служебной машине, отвезти-привезти чего. Ну и уж если работал — то работал, баба Зоя нарадоваться не могла: не лентяй ведь какой, и руки золотые.

— Проходи, — сказала Лена Алешке и глубоко вздохнула. Визит к Ольгунчику придется теперь если не отменить, то отодвинуть. Ведь надо было этого охламона несчастного накормить и спать уложить, а то ведь отправится сейчас во двор: душа-то, подогретая и распахнутая алкоголем, общения просит. Значит, придется общаться ей, Лене. Иначе — дворовые друзья-собутыльники.

Вера Петровна тоже была на даче и тоже должна была вернуться поздно. Но она, в отличие от бабы Зои, ездила туда, как и положено, — отдыхать, дышать свежим воздухом. Сажала она там только цветочки и укроп-петрушку — и Лена ее в этом очень поддерживала. Сама же она на даче бывала редко: не любила тесноты в электричках, куда и втиснуться-то иногда и то была проблема.

Леша сидел у стола, подпирая голову руками. Думал. Молчал.

Лена возилась с мясом, точнее, с косточками. Разделав, поставила тушить. Где-то когда-то слышала, что никаких специй в баранину не добавляют. Соль и вода — все.

Лена помыла посуду, сварила макароны.

— Ну, рассказывай, — сказала, садясь наконец рядом с Алешкой за стол.

— А че рассказывать? Сама видишь. — Алешка поднял голову и снова уткнулся лицом в руки.

— По какому поводу сегодня? — презрительно усмехнулась Лена.

— Не спрашивай лучше, — глухо проговорил Алешка, очевидно, не расслышав презрения.

Лена знала эту его особенность: в пьяном виде все драматизировать и преувеличивать, нагонять тоску на себя и на всех окружающих.

— Ну, как хочешь! — Она махнула рукой и встала.

— Сядь, — Алешка потянул ее за подол халата. — Прошу, посиди со мной.