— Только ты-то, Ленок, за что с нами маешься? Не пойму никак.

— Что ж тут непонятного, баб Зой, — усмехнулась Лена. — Мы ведь не чужие. Знаешь, слова такие есть: «Мы в ответе за тех, кого приручили». Ты меня приручила — значит, за меня в ответе. Я Лешу приручила — значит, в ответе за него.

— Да он к тебе с детства прирученный, это точно. А кто это такой сказал, что в ответе-то, раз приручил кого?

— Экзюпери сказал.

— Знаю. Слышала. Француз вроде. Да? Я передачу смотрела. Только не поняла, кто он — летчик или писатель?

— И летчик, и писатель, и… — Лена, обрадовавшись смене темы разговора, была готова выложить бабе Зое все, что знала об Экзюпери.

Вот так и о тяжелой доле бабы Зои, и о Леше, и о французском летчике-писателе толковали Лена и ее соседка светлым весенним вечером на больничной скамейке.

Неделю назад поздно ночью в дверь Турбиных позвонили. Леша, глотая слезы, еле выговорил: «С бабой Зоей плохо. А „скорую“ не хочет».

Баба Зоя, в белой ночной сорочке, с таким же абсолютно белым лицом, сидела в кресле и, тяжело дыша, тихо приговаривала: «Сейчас пройдет». Лена кинулась сначала к ней (баба Зоя показала, что валидол у нее под языком уже есть), затем к телефону, но баба Зоя тихо, но очень внятно проговорила: «Не надо ничего, прошу тебя».

Посидев с бабой Зоей минут сорок (Леша в это время безостановочно курил на кухне) и убедившись, что ей на самом деле стало лучше, Лена помогла ей лечь в постель. Затем пошла к Леше. Он уже не курил. Застыл у открытой форточки — и на Ленины шаги не обернулся. Она подошла к нему и встала рядом.

Когда темноту за окном начал нехотя пробивать свет, Лена ушла домой.

Наутро перед работой Лена, разумеется, заглянула на минутку к Васильевым. Леша спал. А баба Зоя как ни в чем не бывало возилась на кухне. Но лицо ее светилось прозрачной бледностью, а глаза горели каким-то незнакомым сухим огнем.

Лена настаивала на том, чтобы вызвать на дом врача. Но баба Зоя бодро пообещала, что дойдет до больницы сама.

С работы Лена, улучив момент, позвонила: Леша собирался отправиться «к одному там» по поводу работы, баба Зоя, как и обещала, ушла к врачу.

Но все оставшееся до конца рабочего дня время внутри было тревожно-гулко, очень хотелось домой, точнее, к бабе Зое. Хотелось быстрее убедиться, что с ней все в порядке. Хотелось быстрее услышать, что Лешу взяли на работу.

Но услышала Лена другое. На работу Лешу взяли. А вот бабу Зою из больницы не отпустили. Инфаркт.

На березах уже были клейкие листочки, пока еще маленькие — но уже настоящие листочки. Они пахли весной: волнующей свежестью и щемящей тревогой. И горьковатый их запах провожал Лену до самой больницы: дорога к ней шла через молодую березовую рощу. Было еще очень светло, хотя время близилось к девяти.

В палату Лена проникла без труда.

Баба Зоя лежала на кровати, которая стояла у окна, и смотрела на Лену светлыми и радостными глазами.

— Лешенька только что ушел, — сказала она вместо приветствия. — На работу его берут. — Она попыталась привстать навстречу Лене.

— Лежи, тебе ведь нельзя вставать, — остановила ее Лена, присаживаясь рядом с ней.

— Да прям, нельзя! — махнула рукой баба Зоя. — Я и чувствую-то себя нормально. Врач, правда, сказала: лежать. Мне вон даже судно принесли, — указала баба Зоя рукой под кровать, — только зачем оно мне? Я и сама дойду, куда мне надо.

— Баба Зой, нельзя тебе вставать. Инфаркт ведь. — Лена оглянулась на лежащих в палате женщин (их было три, одна, как баба Зоя, другие — помоложе), ища поддержки.

Но баба Зоя потянула ее за руку: на меня смотри — и весело сказала:

— Да не настоящий инфаркт-то. Микро. Я ж в сознании. Все у меня действует. Сердце не болит. Полежу немножко — да и домой. На огороде, сама знаешь, работы сейчас сколько. Мне тут разлеживаться некогда.

— Да, тебе сейчас только на огород, — закивала головой Лена. — Там тебе сейчас самое место. С инфарктом.

— Говорю, не настоящий! — засердилась баба Зоя. — С настоящим в реанимацию кладут. А я в обычной палате. Значит, не страшно.

Итак, настроение у бабы Зои было боевое. О пребывании рядом с собой постоянных сиделок в лице Лены и Веры Петровны она даже слышать не захотела. И вообще велела не беспокоиться, в больницу к ней не рваться. «У вас всех своих делов хватает», — сказала.

И действительно баба Зоя быстро пошла на поправку. Дня через три и давление, и кардиограмма были чуть ли не в норме, по ее собственным словам. Врач, к которой Лена подошла поинтересоваться, как на самом деле обстоят дела, подтвердила, что дела идут неплохо, но… «Это все-таки инфаркт, — сказала, — исход может быть любой».

Лене постоянно казалось (да так оно и было), го она, несмотря на регулярные душеспасительные беседы с Алешкой, все никак не может сказать ему то главное, до чего она периодически договаривалась в своих внутренних диалогах с ним. А сказать было нужно.

Ведь всегда было как? Баба Зоя, любя своего Лешу до полного изнеможения, очень боялась обидеть его неосторожным словом, боялась расстроить и стать, таким образом, виновной в его очередном запое. И попробуй кто-нибудь другой сказать Леше, что он думает только о себе, что ему наплевать на самого близкого и дорогого человека — бабу Зою, он вскипел бы, он возмутился бы несправедливостью такого обвинения, он оскорбился бы до глубины души и, пожалуй, возненавидел бы этого человека до конца своих дней. Да он только и думает о бабе Зое! Сердце плавится от нежности и жалости к ней. И смертная тоска накрывает, когда она, как сейчас, например, болеет или когда он видит ее слезы. Потому он и пьет, что ему всех жалко. Что, не так? Да кто это может знать, кто влезет к нему в душу?!

С училищем такая дрянь получилась… А душа у него, между прочим, морская! Он по морю тоскует, по просторам, по подлодкам, на которых мечтал служить. Но вот не повезло! И все тут. Что, никто в «самоволку» не ходил? Не квасил никто? Все ходили. Все квасили. А замели его! И он, между прочим, никого не выдал. Хотя сам начальник училища стучал по столу кулаком: скажешь, кто еще с тобой в этой драке с «сапогами» махался с нашей стороны, оставлю в училище. «Не один ведь ты там был», — настаивал. Ясное дело, не один. Но никого он, Леха, не назвал. Никого. Его выгнали, а они, суки, теперь звезды получают: кто на Севере, кто на ТОФе. И хоть бы кто вспомнил! Хотя… Лучше, конечно, что не объявляются.

А ему, Алешке, эта сухопутная жизнь — поперек горла. Кругом жлобье и рвань. Словом перекинуться не с кем. Друзей нет. Одни собутыльники.

Своих собутыльников Леша откровенно презирал, но деваться от них было некуда.

С любовью ему тоже не везло. Вроде постоянно кто-то на шею вешается. Только ведь все дуры дурами. Нет, ну есть, наверное, где-то хорошие девчонки. Но все равно Леша никому не верил. В Питере была Маринка. Любил. И она любила. Вернее, это он так думал, что любила. А из училища выгнали — не нужен. Здесь, в Рязани, потом тоже были, конечно, женщины. И не такие уж дуры, если разобраться. Но все было не то. По Маринке тосковал очень. Звонил много раз. Зачем, спрашивается? Только душу себе рвал.

Вот и есть у него только баба Зоя, да Лена Турбина, да Вера Петровна.

Лена — вон какая! А тоже несчастная. И ее жалко. Он бы всем мужикам, которые ее когда-то обидели, морды набил. Всем! Он ее, конечно, не достоин. Кто он? Шофер. А то бы не посмотрел на разницу в возрасте! Подумаешь, десять лет… Да она выглядит как девочка! Он бы ее на руках, такую, носил. Ведь когда-то, мальчишкой еще, мечтая: офицером станет, приедет в форме, с кортиком — и женится на ней. Потом, правда, Маринку встретил. Потом из училища выкинули. И все покатилось к чертям собачьим! На свете счастья нет, как говорится…

А Лена Турбина — человек. Вот такую бы встретить! Да таких больше нет.

Приблизительно такие мысли бродили в Лешиной голове, когда он был более или менее трезв.

Разговор состоялся на балконе Турбиных в один из задумчиво-улыбчивых весенних вечеров после того, как Лена с Алешкой встретились у бабы Зои в больнице и вместе пришли домой. Как и с чего именно этот разговор начался, Лена потом, пожалуй, и не могла бы вспомнить.