– Сделаю, батюшка.

В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».

– Ну, помоги мне, шалопутный!

Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак я сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.

Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.

Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.

– Соколик мой! Рада-то как я, господи!.. Шивой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава те господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы тебя. На отца не сердись. Неломкий он; за старую веру кремнем стоит. Одни на всю деревню с этакой крепостью. Кругом старая вера рушится. Живой, живой!

Тимофей разнял теплые руки матери и, озираясь, спросил:

– Которая «красная лавка»?

– Да вот эта. Гляди, не сядь на нее.

– Ладно.

– Да я бы тебя, Тима, на грудь себе посадила. Вера-то, вера наша, осподи! Век терплю, век землю топчу, а все не разумею: где истинная вера-правда? Помнишь дядю Елистраха? Поди, забыл? Тот вовсе отторгся от мира, в тайге живет и на деревню глаз не кажет. Живет в избушке на пасеке Юсковых, спит в колоде, в которой потом захоронят его. Единоверцы ходят к нему с приношениями – кто сухариков, кто мучицы поднесет, а более ничего не принимает. Была я у него с приношением. Заставил ночь радеть и читать молитвы, а потом принял ржаные сухарики, а пашеничные повелел зверям кинуть. Глядеть страшно! Весь иссох и дикой, дикой.

– Тьма-тьмущая, – вспомнил Тимофей слова бабки Ефимии.

– Тсс, не говори так, Тимоша. Оборони бог, сам услышит. Истинная вера-правда у нас. Не слушай ведьму. В искус вводит.

– Какую ведьму?

– Да бабку Ефимию, которая Мокеем тебя назвала.

– Это та самая бабка Ефимия?

– Ишь ты, помнишь? Она, она, еретичка. Внуки сколь раз прогоняли ее из Минусинска, а ей все неймется. Ходит из дома в дом да совращает праведные души.

– А как тут Зырян живет?

– Свят, свят! Про каторжника вспомнил! – замахала ладошками мать.

VII

Солнце поднялось в полдуги, когда Прокопий Веденеевич выехал с сыновьями на покос. Филя правил лохматым Буланкой. Каурка бежал рядом возле оглобли.

Тимофей с отцом сидели спина в спину. Один обозревал левую сторону дороги, другой – хребет Лебяжьей гривы.

Встреча с отцом прошла благополучно. Пуще всего Тимофей боялся именно этой встречи, когда ему огласили приговор суда. Он просил суд сослать его в любое отдаленное место Енисейской губернии, хоть в Туруханск, хоть во льды океана, только не в Белую Елань. И суд учел: приговорили на пять лет ссылки по месту рождения, и чтоб водворили в родительский дом под строжайшим конвоем. «Надеялись, что отец переломает мне кости».

Иные думы кучились у отца.

«Вот оно как вышло! В пятом колене закипела кровь Филаретова. Супротив царя пошел. У ведьмы глаз вострый. Кабы не безбожество – радость-то экая! Ну, да, может, еще оботрется парень. Ласковостью надо брать, умом, воздержанием. Ежли начать гнуть, как медведь гнул дерево, аль переломится, аль сбежит. А сын ведь! Не чета Филе».

До покоса тащились проселочной дорогой, петляющей между опушками красного и белого леса.

Погожесть, солнце, и звонкая, пезучая тишина необозримых просторов. Воздух, как медовуха: пьянит, клонит ко сну.

Филя подвернул к стану. Треугольный шатер, обложенный сверху берестой, из которой осенью будут деготь гнать. Пепелище с кучей хвороста. Треногий таган для варки обедов. В трех шагах журчит Малтат, заросший багульником и черемушником.

Оказалось, что Тимоха не умеет держать литовку.

– Гляди, как черенок брать в руки, – взялся учить отец. – Вот эдак бери ее, милушечку косоротую, и иди по травушке-муравушке, только свистеть будет. Сила у те, слава богу, есть. В мою кость выпер.

Дюжие, привычные к пудовому молоту руки Тимофея крепко взялись за черенок литовки. К вечеру с непривычки набил кровяные мозоли. Отец велел перетирать в ладонях сухой пепел, чтоб быстрее наросла рабочая кожа.

Закончили косьбу поздно. Поужинали врозь. Филя с отцом сотворили вечернюю молитву, а Тимофей в укромном уголке за станом умял свою долю обеда и тут же свалился спать. Отец укрыл его половиком и долго сидел подле сына, глядя на его курчавую русую голову.

На другой день к обеду явилась Степанида Григорьевна, притащила на горбу два туеса свежего молока, кусок тайменя в полпуда и сейчас же наварила ухи, стараясь угостить лучшим куском меньшого сына.

Мордатый Филя набычился:

«Ежели припаяется к дому Тимка, ополовинят меня, леший. Надо бы отворотить тятеньку от Тимки».

С того и невзлюбил меньшого брата, косоротился.

Как только утренняя зорька румянила синюю полость погожего неба, сразу, без разминки, вскакивал Прокопий Веденеевич и брался отбивать литовки. Степанида Григорьевна что-нибудь варила в прокоптелых котелках, а потом, плотно позавтракав, выходили в пахучее разнотравье, и по увалам, логам мягко, со свистом пели косы: «Вжик, вжик, вжик».

Прокос за прокосом.

Впереди шел Прокопий Веденеевич, неутомимый, сильный, костлявый; за ним – чувал спины Фили, за Филей – поджарый, в отца плечистый Тимофей в синей рубахе, а следом мать – пыхтящая, тяжелая, вся мокрая от пота, в непомерно длинной холщовой юбке, путающейся в ногах.

Перемежались дни. То прыснет дождик, то опять проглянет горячее солнышко, то морок простоит весь день.

В ясные дни собирали сено деревянными граблями и метали в копны.

На исходе недели Степанида Григорьевна до того разморилась, что слегла под телегой, и, как ее ни ругал Прокопий Веденеевич, не поднялась.

– Нету силы моей, Прокопий. Хоть прибей.

– Истая колода! Чтоб тебя разорвало, холеру! Ступай домой тогда и пошли двух копневщиков из поселенцев. Да не наговори лишку, когда будешь рядиться. Хватит им того, что жрать будут мой кусок хлеба. И Меланью отправь на покос. Поди, отлежалась.

По вечерней прохладе Степанида Григорьевна ушла в деревню, а на другой день подошла Меланья с малюсенькой грудной дочкой Маней и с белоголовой, тоненькой, как лучинка, внучкой бабки Мандрузихи Анюткой, которую Меланья взяла в няньки. Пришли коппевщики – босоногие подростки в холщовых шароварах. Прокопий Веденеевич сразу же определил парнишек в угол безбожника Тимохи, чтоб не опаскудили стана.

Впервые свиделась Меланья с деверем Тимофеем. До чего же он красивый парень! Смутилась, опустились руки вдоль тела и, потупив голову, отошла от Тимофея.

Улучив минуту, свекор предупредил невестушку:

– С Тимохой в разговор не вступай, слышь. Потому – безбожник.

– Ой, как можно так, тятенька? Грех-то, грех какой!

– Грех его, не наш. Ему и ответ держать перед богом. Филя, в свою очередь, высказал такую догадку:

– Ишшо неизвестно, может, с нами вовсе не Тимоха, а нечистый дух, оборотень.

– Свят, свят, свят! – истово крестилась перепуганная Меланья, боясь глянуть в ту сторону, где спал с конневщиками деверь Тимофей.

Неделя выдалась редкостная. Ни гнуса, ни комарья – пекло солнце. Курилось синюшное марево, будто от земли к небу тянулись шелковистые голубые волосы.

VIII

С обеда начали метать два зарода. Филя с Тимохой в низине, возле берега Малтата; отец с Меланьей на взгорье, у старой березы.

Меланья подавала сено на зарод, стараясь изо всех сил. Слабели руки и ноги, а свекор поторапливал:

– Эй, живо мне! Еще, еще! Што ты суешь навильник, будто три дня не ела? Живо, грю!

У Меланьи свет мутился в глазах. Поднимая трезубыми березовыми вилами сено на зарод, покачнулась и упала без памяти.

Свекор, утаптывая сено наверху, заорал:

– Чаво там замешкалась, холера? Слышь, што ли? Никакого ответа.

– Меланья!

Меланья не поднималась.