Тем не менее по пословице весь мир любит любящих, а тюремщик был добросердечным человеком и отложил удаление их глаз и языков до следующего дня, оставив им ночь, чтобы они могли видеть друг друга и говорить друг с другом. Видеть и говорить, но не ласкать и не обнимать, поскольку, содрав с них одежду, он запихнул их в отдельные клетки — малюсенькие клетки, рассчитанные на причинение максимальных неудобств. Оставив один дымный факел в ввинченном в стену кольце, тюремщик простился с ними. Влюбленные, скорчившись на голых ягодицах, цепляясь пальцами ног за железный под своих клеток, могли вволю утешать друг друга словами и взглядами.
Первой нарушила молчание она.
— Видишь, в какое ужасное положение мы попали, — сказала она, — и все из-за тебя.
— Из-за меня?! — ответил юноша. — Так я же настаивал, чтобы ты осталась со своим супругом, герцогом, так как мы могли легко дарить друг другу блаженство под его ханжеским старым носом, и он бы ничего не пронюхал. Так нет! Тебе понадобилось бежать!
— Все остальное было бы бесчестным. Бегство предлагало единственный порядочный выход.
— Ты говоришь о порядочности? Ты?! — вскричал он. — Ты же с ног до головы была одним жарким, голодным ртом, горящим от жажды, пересохшим из-за воздержанности старика мужа, наглой, неутолимой, развратной…
— Сомкни свои гнусные губы! Это ты виновник нашего ужасного положения. Я бы не корчилась здесь нагая, будто ощипанная цесарка, в попугаичьей клетке, ожидая семь дней пыток, если бы ты не липнул ко мне.
— Твоя память так же ущербна, как и твое целомудрие! Это же ты делала мне авансы!
— Лжец!
— Шлюха!
Она заплакала. Несколько устыдившись своих слов, он пробурчал:
— Вообще-то вина, наверное, не наша, а твоего обомшелого псалмолюбца-мужа…
— Сластолюбца? Нет, в этом же вся суть — он не…
— Ты ослышалась. Его вина, хотел я сказать, это брак с женой, годами втрое моложе шести его десятков. Его вина — оставлять ее томиться без утоления. Его вина — постоянно сводить нас вместе, заверяя меня, как ты любишь мои песни, заверяя тебя, как я люблю, чтобы ты их пела. Его вина, что он жил в такой слепой святости, в таком неведении потребностей плоти, в такой идиотичной невинности, что не предвидел естественного исхода всего этого. Да, вся вина лежит на нем. Только на нем! Да будь он проклят, сладкоречивый святоша!
Она глухо зашептала:
— Лишь недавно герцог начал избегать моего ложа. Когда мы только вступили в брак, моя юная плоть зажигала в нем такое пламя, что его серебряные власы, благочестие были забыты, и он напоминал не столько монаха, сколько макаку или, можно сказать, козла, быка, жеребца, сам выбирай. Потом по непонятным причинам, которые я отнесла на счет истощения его поугасших от возраста сил, он усмирился и стал для меня не более чем братом…
— Братом? — насмешливо переспросил трубадур. — Дедушкой!
Сырой сквозняк постукивал костями старого скелета, свисавшего на сухих запястьях с потолка на заржавелых цепях. Скелет привлек их взгляды и породил не высказанные вслух вопросы: кто это был и как давно? Мужчина или женщина? За что он погиб? И какой смертью? Подвешенный под потолок, чтобы просто Умереть от голода? Или было еще что-то, не такое простое, как голодная смерть? Он задрожал, она снова разрыдалась, некоторое время оба хранили молчание.
Потом он сказал:
— Попробуем подумать хорошенько. За всю его долгую жизнь внушал ли герцог кому-либо страх перед своей безжалостностью? Приговаривал ли он к пыткам самых отпетых злодеев? Распорядился ли хоть раз, чтобы выпороли ничтожнейшего крепостного? Разве лакеи не потешаются над его мягкотелостью? Над его бабской слабостью? Разве его кротость не предмет насмешек и почитания во всех краях? Разве попы и прелаты не восхваляют его за благочестие, милосердие, нескончаемые молитвы, его святость, наконец? Ну? Разве я не говорю чистейшую правду?
Сдавленное "да" вырвалось у узницы, скорчившейся в соседней клетке.
— Так каким же образом, — продолжал он, — подобный человек может подвергнуть жутким пыткам двух ближних своих? Тем более что речь идет и о его очаровательной жене?
Она хлюпнула носом, зажав голову к коленям — слезы ручейками стекали по голым ногам и блестели на ногтях их пальцев.
— Ты цепляешься за соломинки, — простонала она. — Ты слышал, что он сказал. Семь дней пыток…
— Строгого карания! — торжествующе перебил он. — А что, скажи на милость, он считает карами, эта елейная монахиня в облике мужчины? Пост, молитвы на коленях, умерщвление плоти? Семь дней во власяницах? Суровые проповеди, праведные наставления? — Он засмеялся. — Некоторые неприятные ощущения, смиренное покаяние и скука, от которой сводит скулы! Вот пытки, которых ты страшишься! — Он снова засмеялся, покачиваясь на пятках, насколько позволяла ширина клетки.
Она испустила вздох отчаяния.
— Дурак ты, — сказала она без малейшего раздражения, а просто констатируя факт. — На исходе седьмого дня мы умрем, вот что он приказал.
— Окончательно разделаться! — возразил он. — С нами должны окончательно разделаться.
— Это то же самое…
— Ничего подобного! У этого слова много значений! В том числе "отправить восвояси". Могут ли трупы быть отправлены восвояси? Могут ли покойники быть отпущены на все четыре стороны? Нет! Просто семь коротких дней нам предстоит падать на колени и испрашивать прощения — по дню на каждый из семи смертных грехов, ты же слышала выжившего из ума пустосвята! А затем нас отпустят. Отпустят! "Окончательно разделаться" — значит отпустить без всяких условий! Все наши страхи были лишь напрасными душевными мучениями!
Ее веки, опухшие и покрасневшие от слез, медленно поднялись, и она обратила на него презрительный и жалобный взгляд.
— У тебя такая короткая память? Неужели у тебя в голове застревает меньше, чем в разорванной рыболовной сети? И страх настолько лишил тебя мужества, что ты не способен вспомнить, что еще было сказано? Про наши глаза и языки?!
Он было открыл рот, чтобы ответить, но сразу же закрыл. Вновь его лицо исказилось от тошнотворного ужаса. Она съязвила:
— Ну-ка, отмети и это!
Вскоре он улыбнулся.
— За твою недоброту и колкие слова мне следовало бы позволить тебе и дальше думать, что мы лишимся этих столь необходимых органов чувств, источников стольких радостей. Зачем мне утешать тебя, когда за все мои старания я пожинаю лишь ядовитые упреки? — Он усмехнулся. — А потому я прикушу язык.
Последовала долгая безмолвная пауза. Наконец она закричала:
— Да говори же, подлый!
Он торжествующе засмеялся.
— Я люблю тебя, пышечка, а потому я скажу, а ты выслушаешь. Вспомни эти ужасные слова о наших глазах и языках. Кто их произнес? Твой святой супруг? Или кое-кто поничтожнее, жалкий прислужник, а точнее, не кто иной, как наш олух-тюремщик?
Она задумалась.
— Мой муж сказал…
— Твой супруг сказал, что мы не должны смотреть друг на друга или говорить друг с другом. И воспрепятствовать этому, сказал он, надо самым действенным способом. Вот так. Кляпы и повязки на глазах — разве это не действеннейшие способы? И более простые, чем щипцы и раскаленные прутья. Наш глупый тюремщик просто дал волю фантазии, беззаконно истолковывая приказания твоего мужа. А эти приказания, точно исполненные, окажутся не страшнее, чем удары линейкой по ладошкам ребенка. Поверь, моя острая на язык цыпочка: страх — лишь призрак, родящийся из воздуха, за ним не стоит ничего, кроме пустоты. Не мучайся долее, утри глазки. Неделя посыпания главы пеплом во власянице, и с нами окончательно разделаются: отпустят наши грехи, помилуют нас и самым великодушным образом отпустят на все четыре стороны.
В его словах была логика, и она чуть-чуть успокоилась.
— Молю Бога, чтобы ты оказался прав, — сказала она.
— Положись на меня, — ответил он. — Твой муж не допустит, чтобы нас пытали или убили.
Чуть позже тюремщик, этот добросердечный малый, вернулся, одарил их бодрящей улыбкой и сел поблизости от них, чтобы съесть миску овсянки, свой скудный ужин. Хлюпанье и причмокивание он перемежал добродушной болтовней.