Казалось, миновал час, прежде чем они ощутили прохладу в воздухе и вскоре выползли в не менее темное место, где, однако, смогли встать на ноги. По-видимому, они оказались в каком-то туннеле. Они слепо побежали вперед и обнаружили, что находятся в подобии лабиринта. То и дело они стукались о каменные стены, а затем услышали журчание и поняли, что находятся в системе стоков или чего-то вроде. И вскоре они уже зашлепали по вонючей жиже, погружаясь в нее по щиколотки, затем она дошла им до колен и вскоре, ввергая их в панику, начала лизать им голые ягодицы.
Они словно целую вечность брели наобум, слыша писк крыс, видя среди тьмы их красные глаза, но вот пятнышко света далеко впереди вырвало у них хриплые возгласы торжества, и они побежали к нему очертя голову, разбрызгивая жижу, скользя, падая, снова поднимаясь на ноги в отчаянном устремлении к благословенному путеводному свету. Жижа теперь доходила только до их колен, а затем только до лодыжек — и вот они уже бегут по сухому полу, а пятно света становится все ярче, все больше… Наконец, испытывая боль во всем теле, чувствуя, что их легкие объяты пламенем, они выскочили из туннеля в…
В темницу. Ту самую темницу, из которой спаслись. Вот клетки, распахнутая дверь, болтающийся на цепях скелет и благодушный их тюремщик с увесистой дубинкой в руках улыбается им щербатой улыбкой.
— Уловка! — простонал трубадур, падая на колени.
— Верно, малый, — кивнул тюремщик. — Веселая уловка, чтобы скоротать время и отвлечь ваши мысли от всех ваших неприятностей.
— Сатанинская уловка! — закричала она. — Уловка, чтобы пробудить в нас надежду и тут же разбить ее! Гнусная уловка злорадного демона!
— Ну-ну-ну, — попенял ей тюремщик. — А теперь назад в ваши уютные гнездышки, да поторопитесь, не то мне придется переломать пару рук или ног вот этой… — И он многозначительно помахал дубинкой. Забрав кольцо с ключами из ее рук, он снова запер их в клетках.
— Совсем мы мокрые, а? Совсем мокрые, и голые, и от холода посинелые? — сочувственно осведомился тюремщик. — Подбодритесь! На заре тут будет жарко. — И многозначительным жестом, предварительно лукаво им подмигнув, он открыл шкаф и, вынув пару прутьев для клеймения, положил на скамью. Да-да, и жара, и огня будет вдоволь, — ухмыльнулся он и достал из шкафа два длинных острых лезвия, похожих на гигантские ножички для срезки заусениц. — И жара, и огня, и кое-чего еще, — добавил он, укладывая жуткие ножи рядом с прутьями. Затем он закрыл шкаф, прищурившись, оглядел страшные пыточные орудия и сказал: — Пожалуй, хватит. То есть на Первый День хватит. — Потом нарочно потряс кольцо с ключами, так что их лязганье разнеслось по всей темнице, и направился к двери со словами: — Уж на этот раз я ключей не забуду, как ленивый рохля. Доброй ночи, госпожа моя, доброй ночи, благородный юноша, а вернее сказать, с добрым утречком. Заря ведь займется, и часа не пройдет.
Дверь гулко захлопнулась.
Лицо герцога омрачила скорбь.
— Ты говоришь, мертвы? И она, и он?
— Да, обои, ваша светлость, — ответил тюремщик. — Сами себя прикончили. Я было отвернулся, а они руки меж прутьев просунули да и ухватили ножики, которые я по приказанию вашей светлости положил у них на виду. Да помилует Господь их душеньки.
Герцог перекрестился, отослав тюремщика, и обернулся к прелату с аккуратной тонзурой.
— Вы слышали, монсеньор? Мучимые раскаянием, в ужасе перед своим грехом они наложили на себя руки.
— И как самоубийцы, — торжественно возгласил прелат, — прямо отправились в Адское пламя, дабы там терпеть кару, бесконечно более суровую, чем казнь, на которую могли бы обречь их вы.
— Истинно, истинно! Бедные, ввергнутые в вечное пламя души, — сказал герцог. — А ведь, как вам известно, я не собирался причинять им ни малейшего телесного вреда.
— Ну, разумеется, нет. Такая жестокость повредила бы доброй славе, которая повсюду сопутствует вам.
— Эти жуткие описания якобы уготованных им кар, которыми по моему приказу потчевал их тюремщик, эти скелеты и все прочее имели лишь одну цель: в течение ночи исполнить их сердца ужасом и смирением. О, как я раскаиваюсь…
— В безобидных россказнях и костях?
— Не столько в них, монсеньор, сколько в своей излишне доверчивой натуре, которая толкнула эти юные создания на тропу соблазна. Не моя ли вина? Не моя ли рука привела их к развращенности, обличению и смерти?
Прелат сказал категоричным голосом:
— Нет! Бесхитростная доброта вашей светлости не может считаться причиной чужих грехов.
— Вы так милосердны!
— Вы ведь не могли ни предвидеть смерть вашей юной супруги, ни тем более желать этой смерти.
— О нет, нет!
— Вы ведь никак не могли пожелать того, чтобы еще раз стать вдовцом!
— Оборони меня Бог.
— И в очередной раз жить в печальном одиночестве.
— О злополучный день!
— Ни один человек во всей стране не обвинит вас.
— Молю Небо, чтобы это было так.
— Сердца ваших друзей, ваши верные придворные, бедняки крестьяне, знатнейшие вельможи, его величество, сама Церковь — все скорбят с вами в этот тяжкий час.
— Благодарю вас, святой отец.
— Однако если мне будет позволено коснуться вашего положения овдовевшего супруга, чья рука внезапно стала свободной для нового брака, посмею напомнить вашей светлости о том, что теперь перед вами открылась возможность породниться через брак с семейством столь высоким, что мне нет нужды его называть…
— В подобное время, — сказал герцог, — не должно помышлять о браке. Но когда мое горе поутихнет, тогда мы сможем поговорить об августейшей особе, вами упомянутой, чья сестра, если не ошибаюсь, как раз достигла пятнадцати лет, а потому вполне созрела для вступления в брак. Вам, монсеньор, я поручаю все приготовления к брачной церемонии, которая, нет нужды напоминать об этом, может состояться лишь после того, что принято называть положенным сроком.
— После положенного срока, разумеется, — ответил прелат.
Магия ужаса
Клодия О'Киф
Озеро последнего желания
Ночью Вилона, очнувшись от реальной жизни, снова оказалась у того же озера, что и в прошлый раз. И хотя берег был жестким, колюче-холодным, сырым, под стать окружающей тьме, она лежала на мягком мху, укрытом бледной россыпью лепестков магнолии, лежала, преклонив голову на малахитово-зеленую подушку из чего-то, напоминающего нежную замшу. Одинокий лепесток, слетевший сверху с почти невидимых ветвей, скользнул по ее шее и, беззвучно упав, смешался с другими. Она села.
Напряженная. Застывшая в ожидании.
Поднялась. Взглянула на недвижную озерную гладь, темную, отливающую перламутром, как черная жемчужина, на замерзшие отражения тростников и камышей. На мгновение задумалась — а какова же она сама? Но стоит ли спускаться к воде, стоит ли глядеться в нее? Нет. Как и прошлой ночью, Вилона почему-то ощутила, что бояться нечего. Она будет прекрасна. Много, много прекраснее, чем в реальной жизни.
Волосы — длинные, прямые, разметавшиеся, цвета красного золота. Лицо тонкое и удлиненное, скулы — высокие и крутые, словно выточенные величайшим из скрипичных мастеров. Линии, смягченные прозрачными тенями. Кожа, точно шерсть сиамской кошки, бледная, на щеках — лишь чуть-чуть темнее. Тонкое, хрупкое тело.
Одежды из великолепной ткани, алебастрово-розовой, вырезанной наползающими друг на друга лепестками. Тяжелые, но не для нее. Она сильная. Прижимает к груди книгу, в которой каждое стихотворение, каждая история написаны далеко отсюда, уже не детской, но еще не женской рукой. Ее рукой.
Недолгое ожидание — и вот уже с безоблачного неба опускается черный лебедь, описывает последние круги над водой. Огромный лебедь, широкие крылья, глаза и лапы — серебристо-черные, как озерная вода. Оперение столь темно, что почти неотличимо от ночного неба. Он слетает к камышам и опускается с легким всплеском. Широкая грудь, прикоснувшись к воде, оставляет рябь, изящную, как резьба на старинном женском зеркальце.