Осень я провела в Нью-Йорке, но вскоре отправилась путешествовать по Европе, и куда бы меня ни заносила судьба, я помогала призвать бурю.

Эрик Маккормак

Празднество

Мы отправились на празднество вдвоем. И лишь один из нас вернулся назад. Летели мы ночным рейсом, но в самолете не спали. Мы и вообще-то спать не любили, что он, что я, а уж в самолете — и вовсе ни под каким видом. На заре мы пролетали над побережьем, и помню, я думал — красиво. Эти угловатые черные скалы, эти долгие серые полосы песка у зеленой северной воды, эти деревья, луга — немыслимо, неправдоподобно яркие…

"Как ты? Ты все еще хочешь пройти через это?"

"Со мной все замечательно".

Из аэропорта мы ехали на такси, на старенькой колымаге со стариком водителем. На меня давила усталость, и вести светские беседы настроения не было. Ты молчал, ну а я, возможно, отвечал слишком резко, и в конце концов таксист оставил попытки завязать разговор, оставил нас в покое.

Мы съехали с вересковых холмов и сквозь туннель добрались до городских предместий (мы все еще именовали городок городом, хотя, по правде, это была скорее деревушка)… Кладбище, на котором — ни одной новой могильной плиты, обитель старых призраков. Первые, окраинные дома, запущенные настолько, что казались заброшенными. Маленькие старинные домики, сложенные из валунов, пустые вымершие улицы. Клочья предрассветного тумана на мокрой зелени лужаек…

Чуть позже пошли и центральные здания, серые, гранитные, одно из них побольше — гостиница. Мэр городка, как выяснилось, не сделал для нас заказа заранее (может, полагал, что мы все-таки не приедем, одумаемся в последний момент?), и отдельных номеров не оказалось. Празднество, конечно, считалось сугубо местным, но из окрестных селений на него съехалось достаточно людей, чтоб со свободными местами было напряжно.

Мы немного поспали, точнее, попытались поспать, внушая себе, что, лежа рядом, не касаемся друг друга потому лишь, что готовимся к треволнениям грядущего празднества.

Наконец на городских часах пробило шесть. И мы с облегчением поднялись, торопливо перекусили и присоединились к толпе, идущей по темнеющим улицам к школьному спортзалу. Вечер, хотя и туманный, промозглым не казался. Дети буквально подпрыгивали от нетерпения, прочие же горожане шли неспешно, переговариваясь меж собою и вежливо приветствуя нас — похоже, иные из них и вправду нас узнали, но никто ни о чем так и не спросил, явный знак того, что цель нашего приезда тайной для них не была. В некоторых глазах словно бы вспыхнул странный огонек — однако мы и сами нервничали и, должно быть, смотрелись не менее странно.

Как выглядел школьный спортзал? Выглядел — как обычный школьный спортзал, да и запах стоял соответствующий. К стенам были прибиты баскетбольные корзины, казалось, мы приехали на матч. Потрепанные флаги местной команды уныло свисали со стропил, по углам болтались канаты. У дверей лысеющий человечек с цепью мэра на шее, как обычно, улыбался и поблескивал круглыми, в стальной оправе, очками. Стоящий рядом моложавый директор школы явно пребывал в благоговейном ужасе от важности собственной роли в происходящем. Они здоровались со всеми, кто входил в двери, директор, однако, все больше с ребятишками, одетыми во все лучшее, не скрывающими радостного волнения.

Когда мэр увидел нас, улыбка его сделалась прямо-таки ослепительной, он радостно потряс наши руки и рассыпался в изъявлениях благодарности — как это мило с нашей стороны сдержать обещание и приехать! Конечно же, мы хотим сесть вместе (конечно же, мы не протестовали) — и, подхватив нас под руки, он поспешил к единственной на весь зал паре настоящих стульев. Мы пробирались сквозь толпу, и некоторые, уже успевшие усесться, зрители вежливо нам захлопали. Усадив нас, мэр вернулся к дверям.

"Послушай. У нас есть еще время передумать".

"Есть. Но мы не передумаем".

Перевалило за семь, и зал был уже набит битком. Свет стал меркнуть, зрители притихли. Прожектора высветили центр пола, устланный циновками. Справа от нас отворилась маленькая дверь. В круг света медленно вошла женщина, которую мы разглядели не сразу. Она встала спиной к толпе, совсем молодая, угольные волосы — волной до пояса, старенький, подпоясанный домашний халатик. От нее исходило ощущение уверенности в себе, резко диссонирующее с нервными смешками и покашливаниями зрителей.

Оказавшись в сердце освещенного пространства, она развязала поясок, и халат медленно соскользнул на циновки.

Женщина все еще стояла к нам спиной, обнаженная, трудное дыхание заставляло ее плечи тяжело подниматься и опускаться. Медленно, очень медленно стала она поворачиваться под множеством взглядов, Бледное лицо. Живот, белый до сверкания в свете прожекторов — огромный, округлый. Груди — вспухшие, налитые.

Зрители замерли. Женщина осторожно опустилась на циновку, и по скамьям прошел сдавленный стон.

Теперь женщина дышала громко, глубоко, дыхание с присвистом рвалось из горла. Вдох — выдох. Несколько минут, очень ровно — вдох — выдох. Постепенно зрители стали дышать с нею в такт. Вдох — выдох! Зал, наполненный шумом, сначала тихо, сначала — дети, потом, когда к детям присоединились взрослые, — все громче. Вдох — выдох!! Громче и громче, басы и баритоны, теноры и контральто, сопрано и альты, нежные, как флейты, как музыка, — единое дыхание, единый с женщиной ритм. Вдох — выдох!!! Белый живот, содрогающийся в белом свете, поднимающийся, выпячивающийся. ВДОХ — ВЫДОХ!!! Светят прожектора, живот становится коническим, ромбовидным, геометричным, и я (да, наверное, и каждый в этом зале) думаю — что же оно такое, что пробивает себе сейчас из материнской утробы путь к жизни?

Тяжкое дыхание прекратилось. Женщина раздвинула ноги, согнутые в коленях. Мы хорошо видели, как мучительно напряжено ее тело. Теперь она издавала другие звуки, стонала от боли. Стон. В перерывах между стонами она поудобнее устраивалась на циновках, под взглядами зрителей, наблюдающих за ее усилиями. Стон. Стон.

Минуты передышки, и все по новой, и вновь — десятки голосов из темноты. Я оглянулся — да, все до единого, даже лысеющий мэр, даже озабоченный директор. Стон. Сначала тихо, потом — все громче. Стон! Все вместе, все разом. Стон!! Но голос женщины взлетает над всеми другими. Лицо, залитое потом и слезами. Пот, ручейками сбегающий по шее и груди. Пот и слезы на лицах зрителей, мокрый блеск на каждом лице в зале. Стон!!! С шумом отходящие воды, ноги, судорожно упирающиеся в пол. СТОН!!!

Теперь она уже кричала, тонко, как подстреленный зверек. Крик. Крик, который, срывая голоса, подхватили зрители. Крик. Крик, от которого побагровело белое лицо, закатились глаза, сотряслось тело. Крик! И громче — крик тех, что кричали с нею. И — крик!! Отверстие между женских ног расширяется, раскрывается, готовится, черная грива метет по циновкам, женщина извивается, не контролируя себя. Крик!!! Мы видим, как что-то темное, округлое показывается меж блестящих от пота бедер. КРИК!!! И я понимаю, что рядом кричишь ты, я слышу свой собственный крик, крик чужой боли!

Женщина перестала извиваться, крик оборвался. То, что жило внутри ее, решило больше не ждать. Затаив дыхание, следили мы, как оно выскользнуло из материнского лона, из материнской боли. Женщина молчала, молчала, как мертвая. Мы с тобой со страхом смотрели друг на друга.

Что ж мы ожидали увидеть? Я задаю себе этот вопрос до сих пор и не знаю ответа. Демона? Чудовище? Что мы ДОЛЖНЫ были увидеть? Каждый свое? Каждый — свой самый затаенный страх, носимый глубоко внутри и дождавшийся удачи обрести плоть? Не знаю. Могу говорить лишь о своих страхах.

Но — какое облегчение, какой восторг! — на циновках в центре зала лежал ребенок. Обычный новорожденный человечек, все еще связанный с матерью пуповиной. Кажется, я готов был смеяться от счастья, как смеялись ребятишки вокруг. Мы с тобой улыбнулись друг другу, и такими же улыбками расцвел весь зал, улыбками облегчения, приветствующими ребенка.