Отношение Штрассера к еврейскому вопросу есть, по сути, отношение, которое сегодня завоевывает все больше и бльше сторонников во всем мире — что евреи это чуждое сообщество с очень враждебной позицией по отношению религии не-евреев, которая наполняет их скрытым внутренним чувством антагонизма по отношению к нееврейским государствам, в которых они проживают, причем их религиозные законы, направленные против не-евреев, куда как фанатичнее, чем антиеврейские законы, принятые Гитлером, являющиеся лишь бледной их копией. Дело действительно обстоит именно так, и если они обладают такой врожденной, доминирующей, наднациональной, международной, направленной против не-евреев сплоченностью, то они не могут требовать, как они требуют сейчас, полных и неограниченных прав и привилегий, и не только от коренных граждан.
«Например, в Германии, — пишет он, — живет много англичан. Они занимаются торговлей, причем вполне успешно, но никто и представить не может, что они будут лезть в вожди немецкого народа, господствовать и просто монополизировать отдельные профессии и сферы деятельности, чтобы навязать чуждый строй мысли и образ жизни немецкому обществу, используя литературу, прессу и кинематограф. Так почему тогда евреи должны ощущать себя жертвами дискриминации?»
В Четвертом рейхе Отто Штрассера методы a 1а Штрайхер будут абсолютно неприемлемы и запрещены. Он введет некоторые ограничения, поскольку того требуют интересы всего общества, на неконтролируемое распространение еврейского влияния в духовной сфере страны, среди людей свободных профессий и, с учетом силы финансов, в сфере контроля за властью. По договоренности с евреями, он стремится найти средства, с помощью которых они могли бы вести достойную и нормальную жизнь в стране при условии наличия определенных ограничений, которые установит их религия, неискоренимые черты характера и упорное нежелание ассимилироваться.
Он знает, что, конечно, определенное количество евреев может быть ассимилировано, ну или почти ассимилироваться, чтобы не возбуждать каких-то разногласий, особенно в Германии, стране, к которой почти все евреи испытывают глубокое уважение. Он также знает, что всегда останутся те, кто не будет ассимилироваться, и в их делах всегда будет проявляться скрытая враждебность в отношении того народа, среди которого они живут. Между тем, Отто Штрассер не испытывает каких-то антиеврейских настроений; я уже говорил об этом. У него были друзья-евреи, да и в Праге, как я уже писал, у него был (по крайней мере, он думал, что был) еврей-единомышленник. Правда, это едва не стоило жизни ему и уж точно стоило жизни его лучшему другу. Тем не менее, его позицию по отношению к евреям в его задуманном Четвертом рейхе можно квалифицировать как убеждение, но не как предубеждение.
Его позиция в данном вопросе является дальнейшим доказательством его искренности, ибо годы, проведенные в изгнании, были весьма экономными, а порой и просто жесткими в плане финансовом. И если бы он как-то смягчил свою позицию по этому вопросу, то он мог бы получить любую поддержку, которую пожелает политик. Но… по этому сюжету можно говорить еще очень долго.
В своей политической философии Отто Штрассер придерживается, в основном, принципов, сформулированных им при разработке теории «немецкого социализма». Он верит, и он имеет право на это, что он хорошо знает, что нужно Германии. Он не претендует на то, что ему известно, что нужно другим странам. Но он полагает, что та концепция федерации, которую он изложил на бумаге в отношении Германии много лет назад, в конечно итоге должна распространиться и на Европу. Сегодня так думают и так говорят многие; он думал об этом и заявлял еще десять лет назад. Он и правда думает, как европеец, он — один из немногих виденных мною немцев, которые на самом деле думают так.
Многие немцы говорят, как истовые европейцы, но задайте им один вопрос, как говорится, для проверки — и тотчас же наружу полезет тот дух, который Отто Штрассер называл «пруссачеством», который и весь мир зовет «пруссачеством». А вот у Отто Штрассера я этого не заметил. Я говорил это и повторю: единственной гарантией мира с Германией является осознание ей самой, что если она применит силу, то ответ на это будет более чем адекватный. И если этого понимания не будет в головах немцев, то рано или поздно они опять превратятся в игрушку в руках дельцов от войны, а такие люди, как Отто Штрассер, снова будут оттеснены на обочину истории. Но вся его жизнь и труды показывают, что он — хороший немец и хороший европеец. Думаю, что я нарисовал правдивый портрет Отто Штрассера, человека, его жизни, борьбы с Гитлером, его идеалов, его планов на мирную жизнь и на построение Немецкого социалистического рейха, о котором он так мечтает.
Со своей стороны (думаю, что мало найдется людей, которые были бы столь же осторожны в отношении немцев, как я, о чем говорят и мои книги) я полагаю, что это тот немец, который будет работать на благо своей страны и всей Европы, короче говоря — на дело мира. И как бы ни сложилась его судьба, что бы ни случилось с нами, я рад, что знал его и что смог написать эту книгу.
ПОСТСКРИПТУМ
С огромным чувством сожаления я в последний раз пожал Штрассеру руку (мы как раз весьма плодотворно — во всех смыслах — поужинали у Перуза), промолвив: «Ну а теперь я пойду и начну писать книгу». После чего, решив немного проветрить голову перед тем как засесть за письменный стол, направился пешком в сторону дома.
Полночь еще не наступила, но на улицах Парижа было непривычно безлюдно. В отличие от Лондона светомаскировки в городе не было — огни горели слегка приглушен ным светом, но улицы, разбегавшиеся во все стороны, были абсолютно пусты. Ночь была тихая, на небе сияли звезды, дул приятный ветерок, и тут мне в голову закралась мысль, что, быть может, у меня уже не будет возможности увидеть вот такой Париж. И тогда я просто пошел гулять, и так я гулял несколько часов до тех пор, пока окончательно не потерялся и стал уже задумываться над тем, как же мне попасть домой, потому как даже в освещенных местах не было ни души, да и таксисты куда-то запропастились. Я начал свою прогулку где-то на Рив Гош{68} и постепенно добрался до авеню де л'Опера — как раз, чтобы потом успеть на восьмичасовой утренний поезд.
Впрочем, у меня не было повода для беспокойства — все складывалось хорошо. Все дороги ведут в Рим, сказал я себе, а потому я шел по парижским улицам, никуда не торопясь. Появилась луна, и в ее свете Париж приобрел просто сказочный вид. Что думает человек, видя раскинувшийся перед собой Париж, улицы которого залиты лунным светом? Я вышел к Сене, но, честно говоря, даже не знал, в каком месте. Поэтому я наугад повернул налево и через какое-то время подошел к Ситэ. Тут я уже ориентировался, а потому не задумываясь направился дальше по бульвару Сен-Мишель, вспоминая о произведении Анри Мюрже{69}. Я шел и шел, и наконец дошел до самой «Ротонды», окна которой были темны и пусты. Остались ли на ее стенах какие-нибудь знаменитые картины, подумал я…{70} Затем, пройдя узкими улочками Латинского квартала, я вновь вышел на берег Сены, прогулялся набережной, пожелал доброго утра зуаву, наверное, единственному человеческому существу, которое мне попалось за несколько часов ночных шатаний, затем перешел реку по мосту и вышел прямо к Триумфальной арке, одна опора которой была обложена мешками с песком, так что издалека поминала подагрика. Очень хорошо, что ее обложили мешками с песком, подумал я; от этой войны будет хоть какой-то толк, если кому-нибудь придет в голову обложить метками с песком мемориал Принца Альберта{71}.
Как я уже говорил, никогда Париж не был так прекрасен, как в эту ночь, когда я часами бродил по его улицам, не встречая по дороге ни души. Я даже не мог представить, что в городе может стоять такая тишина, тем более — в Париже, который, по-моему, с самых давних времен никогда не спит. И все-таки за мной во время этой ночной прогулки постоянно следовали два призрака — призраки Победы и Мира, которых я уже видел здесь, в Париже, но только — двадцать лет назад. Я видел ныне пустые улицы полными людей, которых я знал — англичан со всех уголков земли, прибывших с фронта в краткосрочный отпуск. Я видел себя, там же, в Париже, очарованного и ошеломленного этим городом, всего за несколько дней до окончания войны. Кстати, тогда я впервые оказался в этом городе. Я видел девушку, радовавшуюся тем дням — черт возьми! Сколько силы и энергии было в ней, после четырех-то лет войны — и ее квартиру на авеню де Ваграм. Где-то она теперь, думал я… Я видел актерку, танцевавшую на столе в ресторане «Максим». Но теперь все эти улицы были пустынны, огни притушены, шум и гам толпы давно ушли в прошлое, забитые некогда народом магазины закрыты, да и сама Победа уже давно была в прошлом — и снова, всего лишь двадцать лет спустя, политики снова бесстрашно провозглашали, что они не вложат меч в ножны и не отступятся от начатого.