Однако прежде чем рассказать об этом, я хочу еще раз проследить эволюцию политических взглядов этого человека. Вначале ему (по наследству) досталась страсть к справедливому социальному устройству, которая есть во многих немцах. Досталась она от отца, баварского госслужащего, внешне спокойного, но внутренне очень импульсивного человека.

Затем во время войны, уже будучи офицером, он был вынужден давать своим подчиненным «патриотические наставления». Таков был приказ генерала Людендорфа, который уже в конце 1917-го чуял надвигавшуюся катастрофу и хотел «поднять дух войск». В блиндажах и на квартирах солдаты собирались вокруг своего офицера, который, как предполагалось, должен был рассеивать их сомнения насчет войны, ее результатов, насчет того, за что сражается Германия. Он должен был убедить их, что все вопросы, сомнения, колебания находят свое разрешение в словах «кайзер», «фатерлянд», «патриотизм» и т. п.

В душе Отто Штрассер был социалистом — но социалистом особого порядка, как я уже говорил ранее — а потому вопросы, которые ему время от времени задавали подчиненные, хоть он и старался увильнуть от ответа или отделаться патриотическими лозунгами, терзали и мучили его. Некоторые из них и правда могли бы повергнуть в прах всех профессоров мира своей лаконичностью, емкостью, простотой выражения мыслей, на которые нет ответа, своими остроумными и вместе с тем глубокими репликами. Вот лишь один пример, прозвучавший в момент разговора на тему фатерлянда:

«Sehen Sie, Herr Leutenant, Ich bin ein Taglohner; Ich habe kein Land; mein Vater hat kein Land; also, was hast fur mich Vaterland?»

Весь аромат этой фразы, конечно, несколько уменьшится при переводе, но выглядит это так: «Смотрите, господин лейтенант, я — поденщик, и земли у меня нету. И у отца земли нету. И что такое для меня тогда — Отечество?»

А вот еще вопрос, заданный рядовым Баварской армии, который в мирной жизни был рабочим на текстильной фабрике в Аугсбурге: «Господин лейтенант, что такое для меня Германия? Я зарабатываю свое жалованье, и оно никогда не бывает больше, зато меньше — бывает. Я могу заработать его в любой стране мира. И какая мне разница, английский ли, французский, итальянский, немецкий капиталист платит мне зарплату. Когда я стану старым и буду не нужен, они в любом случае вышвырнут меня. Так что такое для меня — Германия?»

Представьте теперь, как Отто Штрассер где-нибудь в сарае, при свете свечных огарков, или вообще в блиндаже отвечал на все эти вопросы. И вот такая жизнь, подобные переживания, приправленные доставшимся в наследство, формировали человека, который превращался в антиинтернационального социалиста или, используя слово, впоследствии так искаженное Гитлером, в национал-социалиста.

Строго говоря, вот таким вот простым образом можно, на мой взгляд, объяснить ту глубинную разницу в мышлении, которая на долгие годы отвратила Отто Штрассера от союза с Гитлером, которая впоследствии заставила его порвать с Гитлером и которая привела его к долгой и нескончаемой борьбе против Гитлера — разницу между Национал-социализмом и Национал-социализмом.

Для Отто Штрассера слово «социализм» всегда было существительным, а «национал» — только прилагательным. И он очень четко предвидел те разрушительные последствия, к которым приведет стирание разницы между этими понятиями. В затянувшейся ссоре между ним и Гитлером этот вопрос действительно стал камнем преткновения — Гитлер, сам человек велеречивый, обвинил Штрассера в том, что тот дезориентирует людей своей… болтовней. Штрассер, однако, ответил — и снова совершенно справедливо — что это не вопрос словесной эквилибристики, но вопрос фактов и правды и тех понятий и вещей, на которые они работают. Глупо, говорил он, отрицать, что кресло для бассейна является креслом или что подполковник относится к полковникам. Следуя логике Гитлера, получается, что фельдмаршал относится к полю{9}. Штрассер хотел социализма на патриотической основе, а не милитаризма с пришпиленным на него словом «социализм» для одурачивания масс. Вот в чем заключался вопрос — как тогда, так и сегодня.

Подобные словесные стычки Штрассер обычно обсуждал в офицерской столовой. Он говорил, что правящие классы Германии заблуждаются, не допуская офицеров во главу социалистических масс, не давая тем самым, вместо попыток репрессивного подавления, направить в нужное русло их стремления к справедливому общественному устройству, которые уже бродили в душах немцев. «Мы, офицеры, а не евреи, должны повести рабочих», — говорил он. За это среди офицерского корпуса к нему относились с некоторым подозрением и за глаза порой называли «Красным лейтенантом».

Но вернемся назад, в Бад-Эйблинг, к первому появлению Отто Штрассера на политической арене. В Баварии была провозглашена республика. Находясь на курорте, Штрассер был вынужден скрывать тот факт, что он офицер, поскольку рабочие с торфяных разработок из соседнего Кольбермоора были ярыми революционерами. Именно поэтому, кстати, в Бад-Эйблинг прибыл из Мюнхена лидер коммунистов, еврей по национальности Курт Эйснер{10}.

Отто Штрассер, теперь уже передвигавшийся с помощью палок, пришел на один большой митинг, который состоялся в декабре 1918 года. Он наблюдал за происходящим в переполненном зале с галереи, где находился в окружении десятка своих единомышленников. Он слушал то, что «почти с ума сводило от ярости».

Длинноволосый и бородатый Курт Эйснер был похож на карикатуру на еврея из гетто. Он происходил из польских евреев и плоховато говорил по-немецки; он не был на войне, однако писал статьи для социалистической газеты Vorwarts. Стало быть, он был «социалистом». Им же был и рассерженный человек, сидевший на галерее. Эта зарисовка, пожалуй, может хорошо продемонстрировать разницу между двумя социалистами.

«Курт Эйснер говорил с ужасающим галицийским акцентом, сопровождая свою речь типично еврейской жестикуляцией. Он умело использовал незамысловатую методику общения с неотесанной аудиторией — подобно жулику на ярмарке. «Они упрекают меня за то, что я из Пруссии, — сказал он в ответ на доносившиеся с последних рядов крики «ага, ты — прусская свинья». — Если моя мать на девятом месяце приехала в Мюнхен и я родился здесь, то я должен считаться баварцем. Но (тут он развел руками) ware ich ein anderer gewesen? должен ли я быть кем-то иным?» Пара находившихся неподалеку крестьян поскребли в затылках и кивнули друг другу: «Да, это правда. Тут он правду говорит». Затем Эйснер продолжал: «И во-вторых, они говорят, что я — еврей (снова крики: «Ну да, еврейская свинья!»). Но разве Христос не был евреем? Человек, который поносит нас, евреев, поносит и Христа». Такой поворот окончательно приводит крестьян в замешательство. Они — истинные католики, но тут начинают как-то неловко мяться, с неуверенностью смотреть друг на друга, но в конце одобрительно кивают. Они видят, что здесь где-то зарыта ловушка, но понять никак не могут, где, а потому решают, что лучше всего остаться на стороне Церкви.

Затем он встает. Он кричит о том, что Германия была виновницей этой войны, что офицеры на фронтах лишь пили и жрали в то время, как солдаты шли под вражеские пули. И его речь, и выступление вышедшего ему на смену жирного скототорговца Гандорфера{11} были направлены, главным образом, против офицеров. «Эти офицеры, эти Schweinehunde{12}, ходили по шлюхам да по пьянкам, а вы должны были умирать за них»».

Это уже было чересчур для человека, который сидел с побагровевшим лицом на галерее. «Вы врете! Врете!» — прокричал он с такой силой, что ведущий митинга сказал ему: «Если вы хотите выступить, спуститесь и выступите потом, в ходе обсуждения». «Я выступлю», — отвечал Штрассер, и это было его первое публичное выступление.