- Айяки, - прошептала она.
Хокану прижал Мару к себе достаточно сильно, чтобы заставить ее вспомнить о необходимости соблюдения благопристойности: предполагалось, что первейшая обязанность Слуги Империи во дни печали - спрятать свое горе от посторонних под застывшей маской полнейшего бесстрастия. Однако для сохранения этой маски требовались такие титанические усилия, что Мару начала бить дрожь.
Долгие мгновения треск огня смешивался с голосами жрецов, на все лады распевающих молитвы. Мара пыталась совладать со своим дыханием, отбрасывая от себя чудовищную реальность: ведь это ее мертвое дитя исчезает, превращаясь в клубы дыма. Если бы совершалось погребение не столь знатной персоны, то сейчас, согласно ритуалу, гостям надлежало бы удалиться, оставив самых близких наедине с их горем. Но великим мира сего этикет не дает снисхождения. Маре не было дано ни минуты передышки. Открытая взорам многотысячной толпы, она оставалась на месте все то время, пока служители Туракаму подливали в огонь освященное масло. От погребального костра расходились волны жара. Даже если бы Мара и проливала слезы, то они сразу высыхали бы на щеках. Над колышущимися завесами пламени кольцами вздымался густой черный дым, подавая небесам знак, что землю покинул дух - носитель высоких достоинств.
Жар костра усугублялся палящими лучами солнца. Мара почувствовала головокружение, и Хокану постарался повернуться так, чтобы по возможности укрыть ее в своей тени. Он не осмеливался слишком часто посматривать на жену, опасаясь выдать ее слабость, а время тянулось мучительно медленно. Прошел почти час, прежде чем пламя сникло, затем потянулись новые молитвы и песнопения; тем временем золу разровняли так, чтобы она быстрей остыла. Мара уже едва держалась на ногах, когда жрец Туракаму наконец провозгласил:
- Тела больше нет. Душа вознеслась. Тот, кто был Айяки из Акомы, теперь здесь, - он коснулся рукой сердца, - здесь, - он коснулся лба, - и в чертогах Туракаму.
Служители не убоялись дымящихся, раскаленных докрасна углей, добираясь к середине прогоревшего костра. Один из них при помощи квадрата из толстой кожи извлек покореженное лезвие меча Айяки и быстро передал сверток собрату, стоявшему наготове, чтобы остудить клинок влажными лоскутьями. Поднявшийся пар смешался с дымом. Расписной лопаткой жрец Туракаму наполнил подготовленную урну: Мара с помертвевшими глазами снесла и это. Отныне этот прах - скорее останки дерева, чем мальчика - будет символизировать захоронение тела Айяки на поляне предков. Цурани верили: истинная душа уносится в чертоги Красного бога, но малая толика сущности человека - его тень - остается вместе с тенями предков внутри камня натами, главной реликвии рода. Таким образом душа ребенка возродится в новом воплощении, но то, что делало его частью Акомы, останется оберегать семью.
К Маре подошли двое служителей. Один протянул клинок, к которому Мара лишь притронулась, после чего изуродованное огнем лезвие перешло в руки Хокану. Другой служитель передал Маре урну. Она дрожащими руками приняла прах сына, но ее взгляд остался прикованным к обугленному, разворошенному пепелищу в центре круга.
Хокану легонько дотронулся до руки жены, и они повернулись, словно были единым существом. Барабанный бой стих; процессия вновь пришла в движение и, развернувшись в обратном направлении, направилась к поляне созерцания - священному уголку Акомы. Ничто из этого пути не запечатлелось в сознании Мары, кроме ощущения каменного холода урны в руках, хотя и согретой внизу еще теплым пеплом. Властительница механически переставляла ноги, едва ли поняв, каким образом она оказалась у резных привратных столбов, обозначающих вход на поляну.
Здесь слуги и Хокану остановились. Из тех, в ком не текла кровь Акомы, лишь одному человеку, помимо жрецов, дозволялось шагнуть под арку ворот и пройти по вымощенной камнем тропе, ведущей в глубь поляны. Этим единственным был садовник, посвятивший уходу за ней свою жизнь. Сюда не имел доступа - под страхом смерти - даже муж Мары. Присутствие постороннего нанесло бы оскорбление теням предков Акомы и надолго нарушило гармонию внутреннего мира натами.
Мара высвободилась из объятий Хокану. Она не слышала перешептываний вельмож, которые наблюдали - кто с сочувствием, а кто и с хищным любопытством, - как она удаляется, скрываясь из виду за живой изгородью. Когда-то раньше, в старом семейном поместье, ей уже приходилось исполнять этот тяжкий долг - приобщать тени близких к натами Акомы.
Размер сада сбил ее с толку. Прижав урну к груди, Мара в растерянности замешкалась, не понимая, куда идти. Это не было знакомой с детства поляной, куда она, совсем маленькая девочка, приходила, чтобы поговорить с тенью матери; здесь не пролегала та тропа, где она чудом избежала смерти от рук Жала Камои - в тот день, когда оплакивала отца и брата. А это место казалось чужим привольно раскинувшимся огромным парком, где, извиваясь, струили воды несколько потоков. Сердце внезапно замерло: не отвергнет ли ее мальчика этот сад, что столько веков давал приют теням Минванаби?
Снова в памяти всплыло падение коня, черного, как зло, растаптывающее невинную жизнь. Чувствуя, что теряет сознание, она жадно втянула в грудь воздух. Мара выбрала тропу наугад, смутно припоминая, что все они ведут к одному и тому же месту, где на берегу большого пруда лежит древний камень - натами ее рода.
- Я ведь не зарыла ваш натами глубоко в землю под натами Акомы, - громко бросила она в настороженный воздух; но более слабый внутренний голос напомнил, что не стоит поддаваться безумию, которое исторгло у нее эти слова. Вся жизнь безумна, решила Мара, иначе сейчас ей не понадобилось бы совершать здесь никчемные телодвижения над прахом своего юного наследника. Некогда по ее настоянию натами Минванаби был помещен в отдалении от дворца и окружен заботливым уходом: ей не хотелось лишать земного убежища тени прославленных предков Минванаби. Но сейчас это из ряда вон выходящее великодушие выглядело полнейшей глупостью.
У нее не хватало сил рассмеяться.
Из-за кислого привкуса во рту Мара скривила губы. От волос несло запахом благовонного масла и жирного дыма. Когда она опустилась на колени на прогретую солнцем землю, ее чуть не вывернуло наизнанку. Рядом с натами была выкопана ямка: с одного края ямки возвышался холмик влажной почвы. Мара положила в ямку обгорелый меч, бывший самым ценным достоянием сына, а затем присыпала его пеплом из урны. Голыми руками она сгребла землю обратно в углубление и примяла ее.
Около пруда для Мары было оставлено белое платье. На шелковых складках лежал флакон, а рядом - по обычаю - жаровня и кинжал. Мара взяла флакон, вынула пробку и вылила в воду благоухающее масло. В радужных переливах, заигравших на поверхности воды, ей являлась не великолепная игра красок, а лицо сына с широко разверстым ртом, мучительно пытающегося сделать последний вздох.
- Отдыхай, сынок. Войди в землю твоего дома и почивай вместе с нашими предками.
Прозвучавшие слова не принесли облегчения. Казалось, что-то еще недосказано. И она просто прошептала его имя:
- Айяки... Дитя мое...
Она рванула платье на груди, но в отличие от прошлого раза, когда Мара совершала погребальный обряд в честь отца и брата, это резкое движение не помогло снять оцепенение с души и не разрешилось потоком слез. Глаза остались сухими до рези.
Мара сунула руку в почти потухшую жаровню. Несколько горячих углей обожгли руку, но и боль не помогла собрать мысли. Горе засело внутри тупой болью. Мара растерла золой кожу на груди и ниже - до обнаженного живота, как бы признавая, что и сердце у нее тоже превратилось в пепел. Она и впрямь ощущала свою плоть как прогоревшие поленья погребального костра. Мара медленно подняла передаваемый из поколения в поколение кинжал из металла, что исстари хранили наточенным для этой церемонии. В третий раз за свою жизнь она вынула клинок из ножен и сделала надрез на левом запястье, во мраке отчаяния почти не почувствовав жгучей боли.