– Ревность губит тебя, паренек. Пусть себе трахается с мужиками, сколько влезет – зачем же еще мы явились сюда? Мужчина, конечно, должен любить женщин, но не должен любить одну женщину слишком сильно. Это для него отрава. – Мы стояли с ним в лесу около пещеры и совершали обряд отлития после утреннего чая, сверля в снегу желтые дыры. Ветер дул с юга, делая упомянутый процесс сложным и опасным – ведь деваки, облегчаясь, всегда должны становиться лицом к югу. Бардо, стряхнув последние капли, сказал: – Надо же, как этот подлый ветер задувает в штаны. Отрава! Взять хотя бы ту, которой накачал меня Мехтар. Любопытная, доложу я тебе, штука. Гляди. – Он показал мне свой член, вялый и сморщенный, но по-прежнему очень большой. – Где это слыхано? Весь день он висит, как язык колокола, и ни я, ни наши волосатые красотки не могут его поднять, хоть ты тресни. Зато ночью – ночью он рассекает воздух. И мне волей-неволей приходится искать бабенку, чтобы его опорожнить. Надо радоваться, что деваки так свободно относятся к сексу, дружище. Хочешь совет? Так вот: предоставь Катарине собирать ее пробы – это ускорит наш отъезд.
Должен упомянуть, что не одной Катарине удавалось собирать образчики девакийских тканей. Соли, как главу нашей семьи, позвали держать Джиндже, когда Юрий ампутировал последнему обмороженные, почерневшие пальцы ног. Я не присутствовал при операции и не знаю, как Соли удалось прикарманить один палец и передать его Катарине для помещения в тайник. К Марии, когда она рожала своего мальчика на задах пещеры, меня, разумеется, тоже не допустили. Мужчинам запрещено присутствовать при самом сокровенном из женских таинств. Но мать помогала при родах (не сомневаюсь, что ей в этом процессе принадлежала ведущая роль) и принесла нам частицу последа Марии. Хотя эту экспедицию затеял я, мне с трудом верилось, что в последе может содержаться какой-то секрет. Сущность явно обманула меня. Это, конечно, была шутка или какая-то игра, в которой мы только фигурки, и нас можно двигать, замораживать, морить голодом и резать на куски по капризу богини или стоящих над ней богов. Никакого секрета нет и быть не может.
Наша жизнь у деваки скоро вошла в привычную колею. Когда мы доели остатки тюленьего мяса, мужчины каждое утро намораживали нарты и выезжали на лед либо отправлялись в лес на лыжах. Со зверем нам не везло, но мне нравилось быть на свежем воздухе, подальше от дымной пещеры и от Катарины, каждую ночь совершавшей вылазки в хижины разных мужчин. На льду мне были обеспечены покой и уединение, хотя тюлени больше не появлялись. В лесу, где обычно паслись стада шегшеев, мне тоже многое нравилось: пересвистывание охотников, шелковистый снег под лыжами. Утренняя тишина, зелень на белизне, а над деревьями, снегом и тишиной – голубое окно зимнего неба. Мне часто вспоминаются те каменистые холмы у подножия Квейткеля, потому что там я впервые начал видеть деваки такими, как они есть. Глядя, как Юрий выслеживает полярную лису или ставит силки на гагару и других птиц, я стал ценить заботливость, которой сопровождалась охота всякого рода. Деваки не были мясниками и никогда не убивали бездумно. Охотник, взяв тюленя, поил его изо рта, чтобы душа зверя не испытывала жажды в своем пути на ту сторону. Поморнику следовало натереть глаза льдом, и так далее. Каждое животное требовало своего ритуала, которых было не меньше ста. Я заметил, что деваки не смотрят на животных как на мясо – по крайней мере пока не воздадут почести духам убитых зверей. Деваки любили животных и не представляли себе мира, где их нет; они и о себе думали как о животных, имеющих обязательства перед душами зверей, на которых охотились. Они были близко связаны с миром животных и с миром вообще бесчисленным количеством уз.
Однажды морозным днем в конце глубокой зимы я видел, как Юрий позволил белой медведице уйти из круга копий, нацеленных ей в грудь. Почему он это сделал? Да потому, что третий коготь на ее правой передней лапе был сломан, и все знали (или должны были знать), что такие медведи – это имакла, волшебные животные, которых убивать нельзя. Гибель зверя, как я выяснил, не была конечной целью охоты – это явилось для меня суровым уроком. Сознание того, что я должен убивать, чтобы жить, доставило мне много неприятных переживаний. Больше всего я ненавидел прилив жизненной энергии, дурманящий меня, как наркотик, когда я пронзал копьем ни в чем не повинное существо и смотрел на его брызнувшую кровь как на питье, которое ускорит бег моей собственной. Деваки не разделяли моей ненависти, хотя и они, я полагаю, никогда не чувствовали себя более живыми, чем в миг умерщвления добычи. Я не претендую на проникновение в менталитет охотников, но думаю, что усвоил хотя бы часть их мировоззрения: охотиться – это значит впитывать мириады производимых ветром звуков, чуять далекий запах мамонтов, читать послания в горностаевом помете и бороздах на снегу, читать послания в складках льда, в приметах земли и неба; охотиться – значит быть частью всего этого, как деревья, камни и птицы. Ничего нет важнее, чем восприятие этого целого, этой красоты, сотворенной мировой душой. И ни одно слово, мысль или поступок охотника не должны нарушать этой красоты, этого халла.
– Лучше уйти на ту сторону голодным, – сказал Юрий, глядя, как медведица уходит в свою снежную берлогу, – чем уйти туда одурманенным и опьяненным кровью имакла, которая слепит наши души.
Это сознание взаимосвязанности живых существ, событий и предметов окружающего мира было вопросом не морали, а выживания. Деваки верили, что жить миг за мигом, поколение за поколением возможно лишь при понимании того, что требует от них мир. Но, говоря о правильном поведении, о понимании, что вокруг халла, а что нет, я вовсе не хочу сказать, что кто-то из деваки владел этим искусством в совершенстве. В их повседневной жизни всегда присутствовали недочеты, неуверенность и мелкие нарушения. Ведь убил же кто-то талло, чей желудок демонстрировал мне Шанидар, ради еды, хотя все талло считались имакла. Кто-то из деваки. Кто-то из деваки, наверняка знавший все правила назубок, все же не согласился с миром, где люди вынуждены голодать, в то время как талло летают безбоязненно. Как может такой мир быть халла? И охотники убивали священных птиц, и медведей имакла, а изредка тюленей или других животных, бывших их доффелями.
По правде говоря, настоящего голода у деваки никогда не было. Лес не был пуст по-настоящему и скорее походил на кафе, где кончились самые вкусные блюда. Когда мы были голодны, мы начинали есть ту мерзость, которой до сих пор брезговали. Мы ели (это касается в основном Манвелины и других семей; мы, городские, терпели сколько могли) самые невообразимые вещи. Висент и его сын Вемило откопали рыбьи головы, зарытые на черный день прошлой ложной зимой, острые кости превратились в серовато-белую мягкую массу. Лилуйе собрала головы в миску и замесила вонючее тесто, из которого налепила мелкие круглые лепешки, быстро валяя их в своих нервных пальцах. Она испекла лепешки на углях, и мужчины съели их, хотя и с неохотой. Другие блюда были еще хуже. Собак кормили слизью, соскобленной со старых шкур, – это были остатки мозгов, используемых при выделке. Юрий убил шелкобрюха и умял, прищурив свой единственный глаз, содержимое его желудка. Во время еды он причмокивал губами и уверял сидящих тут же детей, что эта дрянь ничем не хуже жареных орехов. Дети тоже часто промышляли что-нибудь на снегу. Они, например, ели помет гладышей, который жевали, как ягоды. Двоюродный брат Юрия Джайве дробил залежалые кости мамонтов, кишащие червями. Этот забавный коротышка, любивший лакомиться тухлыми птичьими яйцами, со смаком высасывал червивую массу и говорил, что это вкуснее гагарьих яиц годичной давности. Я охотно ему верил. В семье после этого случая его прозвали Джайве-Червеедом. Сам я пробовал есть оттаявших устриц. Студенистые солоноватые кусочки, проскакивая мне в рот, каждый раз напоминали о том, что я испытал в Тверди. Я дивился тому, что вкус настоящих устриц оказался точно таким же, как тот, который дала мне почувствовать Твердь – таким же реальным и таким же мерзким.