Короче, если еще на пороге я застыл перед женщиной, то вторично сделал то же самое перед ИМЕНЕМ. И сразу увидел всё, что отличало гостью от курочек из благословенного машбюро нашей столь же благословенной редакции. Циц не стеснялась казаться женщиной в экстремальных формах. Она не боялась быть неправильно понятой и потому несправедливо осужденной.

Ах ты, черт, какая у нее была грудь! Приподнятая снизу каким-то непостижимым устройством, явно придуманным буржуазной мыслью для растления общественных нравов, дразнящая воображение плоть была выложена напоказ в широком разрезе платья, как на витрине.

Ниже пояса максимально допустимые природой бедра были прикрыты минимально допустимой нормами приличия юбкой. Полные колени с силой магнитов притягивали взгляд, и, что поделаешь, с неудержимой мощью вселяли в душу слабости, размягчали желания.

— Ничего? — спросил Бэ, поняв мои чувства. — Стеллочка у нас всегда была ягодкой.

И будто меня не существовало, вернулся к прерванному разговору.

— А где Жора Жуков? Я о нем сто лет не слыхал.

Бэ сидел, закинув ногу на ногу, и светился удовольствием. Ему было приятно в моем присутствии демонстрировать свое знакомство с Эстеллой — столичной Звездой.

— Жора? — Звезда стряхнула пепел сигареты на пол. — Он в порядке. Где-то в начале эры Хряща его сильно закачало. Ты знаешь, папа у него в тридцать седьмом был агрономом…

— Разве? — наивно спросил Бэ. — А я слышал, что он служил в НКВД.

— Я о том же, — засмеялась Звезда. — Он сажал что-то на Колыме…

— Понял! — радостно воскликнул Бэ. — И что Жора? Он же такой гуманист. Такой гуманист…

— Это ему и помогло устоять. У папы отняли все ордена и медали за агрономию. Жора куда-то бегал, кому-то писал. Короче, папу оставили в покое. И сам Жора тоже устоял. Теперь пишет под псевдонимом. Егор Бабочкин.

— Так значит это он. Черт! — воскликнул Бэ. — А я и не догадывался! Читаю — вижу почерк знакомый, а в ум не беру. Значит, это Жора Жуков?

Особенность журналистского мира в том, что здесь все знают друг друга и друг о друге знают всё. И конечно, главный козырь в колоде газетчика-провинциала — это знакомства со столичными перьями, чьи имена у всех на виду и на слуху. Причем, если верить всему, что говорится в наших редакционных коридорах, уши давно бы увяли и отсохли напрочь, как лопухи бабьим летом.

— Вася Песков? Да что в нем есть? Знаю его. Но не ценю. Выше описания муравьиной жизни не поднялся. Помню, сидели мы… Хорошо принимает…

— Кто-кто? Шолохов?! Миша? Да не смеши. Ты бы знал, старик, как я его правил. Он был фронтовым спецкором, я в секретариате сидел. Рубил его опусы, как капусту. Писал он помногу, но, убей, какое сырье. Потом он мне всякий раз руку тряс: спасибо, старик, хорошо поправил. Помню, с ним не один раз поддавали. У него всегда запасец водился…

— Костя Симонов? Да мы с ним… Удивляюсь мужику. Никакой требовательности к себе. Печет романы, как блины. А сколько они проживут? Помню, мы с ним вместе начинали. В одной газете. Он меня все спрашивал: как это ты, старик, успеваешь писать? И очерки, и корреспонденции. Потом меня газета вплотную засосала, а он стал к верстаку, начал романы строгать. И пошел, пошел. Поддавали мы с ним крепко. Он после каждой рюмки пирамидон принимал. Берегся, черт!

Посмотри на такого в упор и спроси:

— Тебе Платонов или Булгаков не знакомы, хотя бы по случаю?

Думаете, стушуется? Как бы не так!

— Булгаков? Спрашиваешь! Был еще как знаком. Только врать не стану — друзьями мы не стали. У нас концепции разные. Булгаков — эстет. Он от моих слов себя плохо чувствовал. Ты же знаешь как я. Чуть что — рублю со всей прямотой. Без стеснения. Платонов — тот получше. Простые слова тоже в достатке знает. И произнести может при случае. Но суховатый. Не по мне…

Бэ Поляков и Звезда не использовали таких приемов. Все у них было тоньше, умнее, интеллигентнее. Их разговор вился спиралью — золоченой, бесконечной, приманчивой. Я слушал его с интересом. Всякий раз в такого рода беседах всплывают истории весьма примечательные и до такой степени неправдоподобные, что при незнании нравов отечественной журналистики их можно принять за чистый, ах извините, за грязный вымысел.

— Знаешь Ивана Мартынова? — делился однажды в моем присутствии со Стрельчуком некий заезжий из столицы корреспондент. — Ну тот, что в «Правде» собкором был. По области…

— Помню, — отвечал Стрельчук, хотя он своими знакомствами никогда не козырял. — Пьянь, по-моему, превеликая.

— Точно так, — оживился Заезжий. — Каким был, таким остался. Так вот, однажды он так набрался, что в радости вдохновения сразу после получки спустил зарплату до копейки. Утром встал — даже опохмелиться не на что. Тогда он вышел к базару. Представляешь, в областном городе, где его знали как облупленного. Сел у входа с шапкой и стал собирать подаяние. И уже почти набрал на бутылку, когда его усекла милиция. Стукнули в обком. Первый секретарь тут же позвонил в Москву. А редактором «Правды» был тогда Петр Николаевич Переспелов, человек непьющий. На редколлегии он сам стал пытать Ивана: «Сколько же вы выпили?»

— Пол-литра, — признался тот. И уточнил для ясности. — Спирта.

Тут Петр Николаевич так и всплеснул руками по-бабьи:

— Батюшки! Это же ведро водки!

Дружный хохот слушателей вызывала именно наивность непьющего редактора «Правды», который не умел соотнести количество спирта и водки, возникающей при разбавлении. Мартынову все только сочувствовали.

И все же я тогда слабо поверил в легенду, которая доступными журналистике средствами возвеличивала рядового труженика пера и стакана и принижала высокопоставленного, но не умевшего пить редактора. Только потом, годы спустя, по ряду неопровержимых фактов установил, что история эта на самом деле имела место. И если она чуть приукрашивала действительность, то лишь с целью самой невинной, без злого умысла.

Посидев немного и послушав разговор, я чтобы не выглядеть навязчивым, встал и сказал:

— Поеду обедать.

— Вы на машине? — спросила Звезда и чарующе улыбнулась. — Захватите меня в гостиницу. Я здесь безлошадная…

Бэ молча склонил голову, показывая, что такой оборот событий его интересов ничуть не затрагивал. А вот мои интересы явно страдали.

Большим бабником я никогда не был. Впрочем, если уж оправдываться, скажу, что и настоящим алконавтом также не стал. Конечно, по молодости лет, особенно в период учебы в Москве, кобелировал, но в меру. Само собой, во все времена выпивал, но опять же средственно. Фужеров десять водочки за тихий хороший вечер мог долбануть за милую душу с превеликим удовольствием. Но дальше — ни-ни! Порог, спотыкаясь о который человек валится наземь, никогда не переступал.

Все это к тому, что дерзкой мысли о возможности разжечь страсть Звезды и увлечь ее в пучину ласковых развлечений у меня не возникало. Где нам, лапотникам периферии, модельные туфли шить! Поэтому обязанность сопроводить Гостью до гостиницы воспринял без особой охоты. Время было обеденное, есть хотелось как из пушки. Заниматься гостиницей и Звездой означало опоздать на обед в обкомовскую столовую. В свою очередь опоздать туда означало обречь себя на необходимость хлебать жидкий суп из воловьих хвостов в общепитовской харчевне на улице Юных натуралистов.

И беда не в том, что за невкусное хлебово сдерут ресторанную цену, а в том, что мой желудок, изнеженный руководящим гастритом, после такой гастрономии поднимал форменный бунт.

Такой была оперативная обстановка от момента выхода из редакции до входа в гостиницу и, казалось, ничто не могло изменить ее.

Однако жизненные обстоятельства часто оказываются сильнее нашей стратегии и тактики. Если формулировать положение по-военному, то стратегия и тактика женщины пересиливают любые мужские обстоятельства.

— Вы мне поможете? — спросила Звезда, задержавшись на ступеньках областного отеля, и стрельнула взглядом в сторону пузатого рыжего чемодана, который был густо оклеен зарубежными этикетками.