В Большом Человеке толпа угадала Большого Охальника. И радовалась открытию.
Никифор Сергеевич терпеливо ждал, когда шум стихнет. Ждал, не проявляя нетерпеливости. Лицо его светилось широкой улыбкой.
Дав людям возможность повеселиться, поднял руку.
— Думаю, товарищи, те, кто читал послание, знают, как там сказано, а кто не знает, прочитайте. Запорожские казаки выражались более сочно.
«Чем больше дров, — любил говорить Главный о статьях, труднодоступных редакторскому разумению, — тем ближе лес». Оратор следовал той же схеме.
— В Соединенных Штатах мы встречались и обменивались мнениями с президентом Эйзенхауэром. Знаете, что про него говорят сами американцы? Они говорят, что у президента две должности: одна — играть в гольф, другая — президентская. Какая главная? Главная, пожалуй, играть в гольф, а подсобная — быть президентом. У нас даже возник вопрос: с кем мы имеем дело? Во время встречи со мной в Кэмп Дэвиде, Эйзенхауэр обратился ко мне со словами «май френд» — мой друг. Как тут не вспомнить поговорку «Избави меня, господь, от таких друзей, а от врагов я и сам избавлюсь».
Первый неистово зарукоплескал. Хлопачи дали запал. Площадь взорвалась овацией…
Митинг прошел в хорошем темпе. Судя по всему, настроение у Хрящева было отличным.
Играл оркестр. Наш Идеолог, веселый, раскрасневшийся, напевал вполголоса:
«Ра-та-ра-ра, славься ты славься, наш царь-государь. Ра-та-ра!»
Народ расходился с площади гамно и весело. Праздник удался.
С Бэ Поляковым мы поспешили к универмагу.
На углу Партизанской улицы стоял грузовик. В него, как лопаты после субботника по очистке снега, грузили портреты.
Все, кто держал лики Больших Людей на митинге, старались избавиться от ноши как можно быстрее, снять с себя ответственность за головы, которые получили в учреждениях под расписку.
— Не спеши! — кричал из кузова машины дюжий водитель людям, толпившимся вокруг. — Поперва кидай только самого Никишу! Я его под отчет сто штук получил. Потом вали остальных! Я кому сказал? Убирай отселя других к чертовой матери! Убери на хрен мордастого! Не суй его сюды! Не вали на Хряща соратников! Не суй всех в одну кучу. Свезем на склад Никишу — заберем остальных. Кому сказано? Ну?!
Портреты со стуком падали в кузов.
— Вась, — крикнул кто-то водителю с тротуара. — Отколь дровишки?
Вася выпрямился во весь могучий рост и открыл в улыбке ровные белые зубы.
— Вестимо, из лесу. Они, слышишь, грузят? А я отвожу.
Классиков у нас уважали. Вокруг все понятливо засмеялись. Но водитель вновь заорал свирепо:
— Этого-то куда пихаешь? Ну-ко, забери лысого к чертовой матери! Забери, говорю! Поперед Никиши в кузов никого другого не вали! Мало ли, что он тоже лысый.
Праздник кончился. Начинались будни.
Портреты Больших Людей Москвы в порядке старшинства и ранжира навалом отбывали на хранение в кладовые. До очередного светлого праздника.
ЧАСТУШКИ
«Помню, будто это вчера было…»
Кого обманывают такими словами очевидцы?
Скорее всего, самих себя.
Вот попробуйте, начните вспоминать прошлое последовательно — день за днем, шаг за шагом — и сразу поймете: забыто многое даже из того, что с вами происходило вчера.
Память движется скачками, как Доможирова дикая обезьяна Гаврила — с ветки на ветку, с дерева на дерево. Сейчас она здесь, через мгновение где-то там, в другой стороне. Не хочет она идти по ровной дорожке хронологии. Не хочет, не может и не идет.
Вспоминаешь прошлое и будто настраиваешь транзистор памяти на нужную волну. Пока найдешь ее, в ушах звучит то менуэт, то буги-вуги, то знаменитое ча-ча-ча.
Вот задумался на миг, постарался вспомнить, что было дальше, и вдруг воспоминание не по теме. Оно поднялось совсем из других пластов памяти, но его не объехать, не обойти.
Тихий летний вечер. Весь день солнце томило землю медовым тугим зноем. А едва стемнело и жар небесный свалил, сухое тепло земли стало навевать всему живому покой и дрему. На бревнах, сваленных грудой у сельсовета, собрался народ. Клуб в деревне, конечно, есть, как не быть, если положено? Но кто пойдет в клуб просто так, за здорово живешь, чтобы не кино посмотреть, а поболтать о житье-бытье, попеть, посмеяться? Клуб — заведение официальное. В нем — портреты и лозунги на кумаче. Для личного удовольствия на бревнах куда удобнее.
Выше всех на пне старой сосны, как боярин на думном кресле, засел Игнатий Кашурин со своим старым баяном. С виду серьезен, спокоен, будто думает строгую думу, а на деле выводит частушки. Сам играет, сам поет.
Один недостаток — дикция. Игнат звук «х» произносит как «к». Говорит: крящик, карашо и креново, кохма. Но это мелочи. Все понимают. Зато как он поет! И что поет!
Боже мой, что за чудо эти частушки!
Усмешка, лукавство, удаль. Словесное озорство на грани возможного.
Каскад остроумия и язвительности. Огонь юмора и пожар сатиры. Всплеск смеха и… А, да что там! Многое можно сказать и все будет она — частушка!
Итак, помню, как вчера было…
Рванул меха баяна Игнатий Кашурин. Ухнули басы весело и самочинно. Огласили все окрест нарядными звуками. И тут же, вослед музыке, бросил Игнатий в народ, на волю пригоршню искристых слов:
И замолчал на миг, отдав право одному лишь баяну заполнять паузу бесшабашными переливами.
Словарный запас частушек всегда был и всегда будет значительно шире запасов, заключенных в самые современные русские словари. Однако Игнатий Кашурин никогда не испытывал недостатка в словах. Родной язык он знал глубоко и не сомневался, что его вольности поймут правильно и не осудят, если частушка ударит в то место, куда ее целят.
Что поделаешь, таким уж был человек — ни прибавить к нему, ни от него убавить.
Вот и в тот раз, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха и закончил припевку быстрым речитативом:
Тут же, забив свой голос басами, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха, схолпнул баян с разбегу. Музыка взревела сердито и заткнулась, будто упав в провал.
Отчаянный хохот рвал слушателей. Люди кашляли, били кулаками по коленкам, мотали отчаянно головами. А баянист, довольный всеобщей понятливостью, которая часто выше всеобщей грамотности, растянул меха вновь и завел словозвонье:
И вновь сограждане, окружавшие певца — дедки и бабки, бабы и мужики — гоготали от полного душевного удовольствия. Уж очень тонко провел Игнатий намек на толстые и потому всем известные обстоятельства. Газетные сообщения получали новое, народное истолкование, которое удовлетворяло интерес глубинки к жизни и делам Больших Людей.
Теперь, многие годы спустя, я могу легко объяснить, почему именно этот будничный факт из прошлого воскресила мысль — дикая обезьяна Гаврила, прыгая по веткам жизни минувшей и настоящей.
Своей неожиданной частушкой Игнатий Каширин закрыл целую эпоху родной российской истории. Эпоху, которую он же и приоткрыл для нас много лет до того.
Однажды, когда страна еще только отходила от событий, последовавших после смерти Сталина, под звуки своего баяна Игнатий кинул в народ оптимистическую прибаутку, бросившую многих в мороз, а потом остудившую всех до пота: