«Командовал войсками Маршал Советского Союза К. Рокоссовский». Для Максима Горького «великий пролетарский писатель» такое же высокое звание, данное ему коммунистической партией, как и любому маршалу Советского Союза, поэтому мы обязаны его чтить и блюсти. Я уверен, читатели нам такого пренебрежения не простят.

Ссылка на читателя в советской журналистике была расхожей монетой. «Читатель ждет от нас глубокого вторжения в жизнь», — говорил Главный. И все знали: яму надо копать глубже, чем копали раньше, поскольку такая указивка дана газете из отдела пропаганды и агитации обкома партии. «Читатель нас не поймет», — говорил на летучке обозреватель, и, хотя живого читателя в последнее время он и в глаза не видел, все слушали, кивали и свет ума нисходил на усталые лица журналистов.

К всеобщему удивлению в тот день летучка «тягучкой» не стала. Рыцари пера после рабочего дня находились на исходе духа и потому не обнажили оружия. Битва не состоялась. Однако Главный, подводя итоги обзора, сказал:

— Деловое и заинтересованное обсуждение острых вопросов, к которым привлек внимание докладчик, было проникнуто партийной принципиальностью и отличалось высокой взаимной требовательностью. Оно позволило выявить корни недоработок, наметить конкретные пути их преодоления. В этом несомненная польза летучки. Разойдемся по местам, прошу всех взять на вооружение лучшее, о чем сегодня было сказано. За работу, товарищи! К станкам!

Короче, все было как всегда, не вызывало в умах пишущей братии ни сумятицы, ни тревог, и мало кто знал, что на нашу область, на наш старый город надвигаются эпохальные события, а небольшой кучке посвященных в тайну ожидаемого дня «Д» было приказано хранить ее в глубочайшем секрете.

Но нет ничего тайного, что бы не вылезло наружу.

Сразу после летучки ко мне в кабинет вошел Бэ.Поляков.

— Старик, — прошептал он с видом опытного конспиратора, который докладывал резиденту об удачной операции, — потрясная новость. К нам едет Никиша!

В круг лиц, официально оповещенных Главным о предстоящем событии, Бэ не входил. Поэтому я бдительно округлил глаза.

— Откуда взял?

— Хо! — Бэ расплылся в довольной улыбке. — И он меня об этом спрашивает! Только что звонил Семен Львович…

Я порылся в памяти, стараясь припомнить, кто в компании Бэ был Семеном Львовичем, и вдруг уразумел — речь шла о директоре универмага.

— Какое он отношение имеет к Хрящеву? — спросил я, старательно подчеркивая показной скептицизм. — Тот ему что, сам из Москвы звонил?

— Ха! — сказал Бэ весело. — Если бы Хрящев звонил нашему Семе, тот бы усомнился, или то шутка с Одессы или злая насмешка. Дело куда серьезней. Сема получил товары. По спецнаряду. В количестве, превосходящем воображение. Надо же показать Никише, сколь зажиточно живет наша периферия. Министерство торговли спустило к нам самый что ни на есть большой дефицит.

— Может кто другой приедет? Из министерства торговли?

Я сознательно метал петли слов, чтобы показать свою полную неосведомленность. Чтобы ни у кого не возникла мысль, будто это не Бэ пришел ко мне с известием, а сам вышел от меня с ним. Иначе у меня могли возникнуть неприятности, поскольку считалось, что болтун — находка для шпиона.

— Хе! — сказал Бэ и всплеснул руками. — Будто министерство не в курсе, что нам дают всё время по нарядам: только нитки, кепки, булавки… Уж кто-кто, а Семен Львович все их хитрые штучки знает, дай бог каждому так!

— И что мы будем иметь с приезда Никиши? — спросил я, сразу заражаясь интересом к ожидаемому поступлению дефицита.

— Хэ! — сказал Бэ на этот раз уже многозначительно. — Я потому и зашел. Скоро дам знак, и мы пойдем к Семе прямо в кладовку. Снимем сливку, пока не налетел неорганизованный потребитель…

И тут в дверь вкатился Зайчик. Двигался он бочком, легкими воровскими шагами, будто боялся спугнуть курицу, которую намеревался схватить и упрятать в мешок. Даже по тому, как этот человек приближался к особам начальственным, можно было понять глубину его сложной натуры.

Шагах в трех от моего стола Зайчик, обычно обремененный руководящими мыслями, величественный от сознания важности места, которое он занимал в редакционной иерархии, вдруг сделался простодушным, открытым на вид, и улыбка искренне преданного друга растянула его тонкие губы от уха до уха.

Вот школа! Знал человек всеми печенками, что я не очень-то жаловал его далеко не журналистские таланты, и все же засиял как масляный блин.

— Слыхали? — спросил Зайчик свистящим шепотом тайного осведомителя и огляделся по сторонам.

— Смотря о чем, — ответил я, хотя сразу догадался, какую новость сороки принесли Зайчику. — Много всякого говорят…

— К нам товарищ Хрящев едет. Лично наш дорогой Никифор Сергеевич. Гарантия — сто процентов.

— Что так уверенно?

— Было три звонка сразу. Из Москвы. Из центральных газет. Меня просили забронировать корреспондентам места. Я звоню в гостиницу. А там говорят, мест нет и не будет. И вот я разведал. Едет! Наш дорогой Никифор Сергеевич!

При всем своем областном статуте городок наш был небольшим: две горы, пять церквей, тюрьма и городская баня. Тайны здесь долго не держались. В одно ухо дома в постели жене шепнешь, на другой улице соседка услышит. Здесь что ни спрячь — всё найдут.

Вот почему завеса, скрывавшая жгучий секрет государственной важности, начинала медленно расползаться по швам…

РЕЧИТАТИВ

Газетчик, как никто другой, ощущает на своем затылке горячее дыхание прогресса. Механизация, автоматизация, химизация, которые по воле родной коммунистической партии перли тараном на нас, изумленных человечков, подгоняли уставшую от экспериментов страну, заставляли трезвенников и пьющих в равной мере тянуться к достижениям спешившей вперед культуры. Грамотность распирала нас изнутри и обжимала снаружи. Журнал «Русский язык», статьи в котором можно понять только при знании еще трех импортных языков, читало не так уж много людей. Но те, которые его читали, стыли в святом изумлении перед кристально русскими, мудрено научными фразами: «Структурный анализ синтеза императивных ассоциаций обнажает глубинные срезы спонтанных дедукций…» Боже мой, как мы умны!

Александр Сергеевич Пушкин, первая и невысказанная любовь России, давно сделался другом тунгусов, калмыков и слух о нем шел по всей великой земле. Его имя в наши дни поминал всяк сущий язык. Поминал запросто, при любых императивных ассоциациях.

— Ванька! — кричала свирепая бабка Дуся на внука. — Дверь в избу за тобой кто закрывать будет? Пушкин?

— Эй, кацо, — сурово спрашивал водитель-грузин автобусного зайца. — За тэбя Пушкин платить будет, да?

Вокруг нерукотворного памятника — толпа. Ходят, глядят, судят, рядят: Пушкин — свой. Жаль вот, на нерукотворный не заберешься, не намалюешь кистью: «Здесь был Вася». А очень хочется. Чтобы все знали и видели: Пушкин и Вася ноне уже вровень. Эка невидаль: «Я помню чудное мгновенье». Теперь все мы — дети Галактики. Мы и не такое могем!

И бежит, бежит по бумаге шариковая ручка, растирая синюю пасту в пламенные слова рождающих трудовой энтузиазм стихов. Мы пишем, пишем. Левой! Левой! Левой! В смысле ногой. «Раньше, в эпоху глухогоцаризма, — вещал областной партийный деятель из Тулы на одном совещании в Москве, — в Тульской губернии был только один писатель — Лев Толстой. Да и тот не трудового происхождения. Теперь в областной писательской организации достаточно своих, народных писателей!»

И не согласиться нельзя. Писать сегодня умеют все. Пишут — многие. Всё чаще — в редакцию. Правда, за долгие годы я не встречал ни хороших статей, пришедших к нам самотеком, ни тем более очерков или рассказов. Зато сплошным потоком валили стихи и анонимки. Лирика и желчь души переполняли редакционную почту. Слова любви и словесные бомбы в конвертах. Поистине — стихийное бедствие.

В этой обстановке только наш Главный демонстрировал веру в указание, спущенное в низы из родного Центрального комитета партии коммунистов и утверждавшее, что почта — резервуар народной мудрости, тем и фактов. С упорством, уму непостижимым, нас заставляли искать в кучах писем жемчужные зерна. Раз в неделю все мы собирались в его кабинете на «Час письма».