— А вообче, робяты, — говаривал Маркизет, пуская дым из обеих ноздрей, — с бабами надо обходиться круто. Рыск, я вам скажу, благородное дело. Я ведь только на рыске из всех передряг выходил. Взять ту же фрау Шмит. Стервь — пробы ставить некуда. А ведь я ее, курву, обломал. Потому как не боялся рыска. Помню у ей все для меня начиналось куда как строго. Чтобы батрак своевольничал — ни-ни! У немцев такое заповедано. Чуть что — к бургомайстеру, на цугундер и там экзекуция. Тяжко мне приходилось. Тем более, я по молодости к белому вину очень беспощадный был. Сколько ни поставь — сничтожу. Пусть самому тяжко, голова гудом гудит — всё одно не отступлюсь. Никак с ним, с этим питвом проклятым, мириться не мог. Теперь поймите, как на душе муторно было, когда за год плена ни глотка не принял. С души на себя воротить стало, хоть в петлю лезь. Вдруг делаешь? А как увидела сухой полуштоф, так и взвилась. Ах ты, говорит, русский ферфлюкте швайн! Проклятый боров, значит. Марш к бургомайстеру! Экзекуция! Глаза выкатила, голос громкий, злая, как ведьма. Я поглядел на нее и думаю: «Семь бед — мужику один хрен, если он восьмую к ним прибавит». Тут же сграбастал фрау и повалил. Она с перепугу сопротивлялась, но я пошел на рыск и ее придавил к полу как цыпку. Отыгрался за все, что до того терпеть изволил. Три захода подряд сделал, даже вставать ей не разрешил. Пропадать, так с музыкой! Потом порты застегнул и говорю ей: «Аллес, фрау, их геен нах бургомайстер». По-нашему, значит — все, иду к бургомайстеру. А фрау вдруг хватает меня за руку: «Найн, найн, Конрад!» Уже не Иван, а имя вспомнила, только на свой лад чуть переиначила. «Ты, Конрад, есть зверь, настоящий мужчина». И тянет меня в спальню, в постель: «Рэпетирен, — говорит. — Нох айн маль». В смысле еще разок давай. Так и пошло у нас, завилось веревочкой…
Доведя интерес мужиков до бурления. Маркизет резко менял тему:
— А вот партизанить в гражданскую войну мне не выпало. Через свою проклятую простуду не прошел. В самый кон, когда Васька Кораблев собирал отряд, у меня чирей выскочил. На заколдованном месте. Вот тут…
Маркизет, кряхтя, становился в позу рычащего льва и на обозрение всем слушателям негнущимся пальцем тыкал в нужную точку своего тощего седалища.
По всему было видно, что лихой царский вояка тяжело переживал свою промашку. Пойти в красные партизаны ему не позволили фельдфебельские погоны и четыре Егория на груди, хотя вся вина теперь возлагалась только на чирей, якобы украшавший его боевую задницу в разгар классовой непримиримой борьбы.
— Из-за него, проклятого, в красные командира не вышел…
Едва Маркизет произносил эти слова, мой отец, Александр Николаевич, бросал окурок и демонстративно вставал.
— Пошел Пузан мемуар заваривать…
Однажды я спросил у отца, что есть «мемуар» и для чего его заваривают. Отец пространно, но очень определенно, с большим присовокуплением слов своей малярной профессии, разъяснил существо всего дела:
— Вишь ли, человек завсегда хочет на себя позолоту накласть для блеска и улучшения общей видимости. А в таком деле нет ничего удобнее мемуара. Значит, человек начинает рассказ с виду о своих житейских похождениях, но на деле совсем не о том. И не то чтобы врет окончательно на виду у всех, а вот подвирать мало-мальски начинает сразу. Об одном умолчит для удобства, вроде из памяти выпало. О другом расскажет чуть подробнее, чем все на самом деле было. Короче, помаленьку иной фабры в раствор подпускает, а по окончании весь мемуар уже в ином колере состоит. Вот когда гражданская война шла и партизаны с винторезами в руках вопрос решали кто кого, Маркизет отсиживался под бабьей юбкой. Не по боязни. Мужик он смелый, это проверено. А из выгоды. Но теперь, когда большевики оказались поверху, понял свой исторический промах и потому вынужден всякий раз мемуар заваривать. Для оправдания себя и рода своего обеления. И вроде в его рассказах все точно. Гражданская война — была. Васька Кораблев партизан собирал. И зад у Маркизета имеется. А вот чирей на нем — это форменный мемуар. Поди проверь, был ли пупырь на том месте, на которое он ноне пальцем с определенной точностью указывает…
Человек — чудо природы. Удивляться надо самому человеку, а не его мемуарам. В них каждый не таков, каким выглядел в жизни, а таков, каким ему самому другим казаться хочется.
Память — кладбище прошлого. Даже события главные, ключевые в ней не сохраняются полностью. Более того, чем напряженнее обстановка, чем драматичнее происходящее, тем больше отвлекается внимание от мелочей, от деталей. Видишь и запоминаешь только то, что само прет в глаза, если даже оказывается на виду случайно.
Я не помню, как умирал отец. Всё потонуло в дымке невозвратного прошлого. А вот солнце, заглядывавшее в оконце избы, багровое, будто раскаленный в кузнечном горне пятак, и кровавый цвет, окрасивший лица родных, собравшихся у отцовской кровати, я помню. Отчетливо. Ясно.
Отрывочно осели в памяти события последних дней пребывания Дорогого Гостя в наших краях. И чем быстрее шло дело к финалу, чем яростнее набирала ход машина времени, тем фрагментарнее воспоминания. Никаких полутонов, только лейтмотив эпохальной симфонии…
Поначалу ничто не предвещало большой грозы. Казалось, все тучи уже пронесло, дожди миновали. С одной стороны, был доволен Хрящев. Он оседлал цыган, он показал генералам ху есть самый настоящий ху в их пустошах. Короче, внес очередной вклад в историю Отечества.
С другой стороны, поработали сопровождавшие Гостя лица. Все, что могло задеть чувства Высокого Гостя, было убрано с его пути, и внутренний оркестр в душах организаторов встречи играл нечто мажорное.
Дорогому Гостю было предложено поохотиться. Насколько я знаю, охоту готовили заранее — долго и тщательно, с тем чтобы она выглядела как событие совершенно случайное и оттого явилась бы для Гостя приятным сюрпризом.
Когда череда машин, возвращавшихся с полигона, остановилась на небольшой привал, столь необходимый, как показал опыт, для тех, кто ощущал переполнение желудков и мочевых пузырей, Первый улучил момент и осторожненько, будто собираясь вывести первую на деревне невесту в круг для танцев, взял Хрящева за локоток.
— Позвольте, дорогой Никифор Сергеевич, внести предложение. Так сказать, по ходу ведения мероприятий…
— Ну-ну, — поощрил наш Дорогой, — вноси. Рассмотрим.
Он, должно быть, хорошо знал, какие вносятся предложения в минуты, когда душа, освободившись от гнета вода и газов, парит в блаженном умиротворении над жизненной суетой и вкушает сладость быстротечного бытия. Знал и не опасался чужого своеволия.
— Есть предложение отдохнуть ловчим промыслом, — с галантностью старосветского помещика прошелестел Первый. — Мне доложили, что гусь пошел на озера…
— Ловчим промыслом? — спросил Хрящев и довольно потер руки. — Молодец, красиво сказал! Да и сама идея толковая. Мы хорошо поработали, значит, можем и отдохнуть. А где гусь?
— Тут, неподалеку, — изрек Первый, сияя. — На озере Славном.
Меня потрясла удивительная политичность Первого. Ах, как он умело перекрестил порося в карася. Ах, как умело!
Озеро, на которое приглашали Дорогого Гостя, испокон веков называлось Страмным. Когда-то посреди него на острове стоял мужской монастырь с уставом жестким и строгим. Игумен оного заведения Иосиф держал братию в рукавицах ежовых, оберегал обитель от проникновения за ее стены греха и соблазна. Но чем строже уставы, тем горячее страсти — это закон любого отгороженного от мира заведения. Монахи впадали в соблазн чаще, чем то было угодно богу и игумену, а монашьих деток в округе рождалось не меньше, чем крестьянских.
За отпущением грехов в святую обитель частенько наезжали вдовы — богатые из города, бедные из сел. После отпущения грехов, дабы сохранить на будущее необходимость в покаянии, вдовы увлекали братию в густые тальники и разнотравье, окружавшее голубое мирное озеро. Монахи «страмили» вдов, зная, что и без того слава о их заступничестве за убогих и сирых гуляет по всей губернии. Потому и мирное озеро получило в народе прозвание «Страмного».