Долго он так сидел, не произнося ни звука; наконец встал и, как во сне, вышел на улицу. Свежий воздух чуть-чуть прояснил голову.

Так вот оно где, будущее благополучие семьи его сына! Вот где его радостный приезд, беспечальное житье до конца дней и красный, лаковый гроб…

В каком-то тумане шел старик, не зная, куда и зачем, и очнулся только тогда, когда прошел за кирпичный завод в Гнилом углу и дорогу ему перегородила Речка Объяснения.

На берегу стоял ветвистый дуб, под которым торчал полусгнивший пень сваленного бурей и тут же гниющего другого дерева.

Старик сел на пень и огляделся. Перед ним на северной стороне бухты были группами разбросаны немногочисленные маленькие, кое-как сколоченные домики Матросской слободки; ниже их, ближе к воде — несколько деревянных зданий Морского госпиталя; дальше к западу — пустырь, и опять дома, уже настоящего «города» Владивостока, или, вернее, трех городков, разделенных один от другого глубокими оврагами и пустырями. На рейде «Трепанговой бухты» стоят два небольших военных паровых судна, которых лодочники называли «Е-ла-ма-ка» и «Во-со-то-ка», а далее, на изгибе бухты, громадное судно, целый плавучий город — «Оу-ло-ба» (Ермак, Восток и Европа), все четыре мачты которого сверху до низу были одеты тысячью сушившихся парусов…

Тишина была полная: ни ветерка, ни звука не доносилось из этого чуждого, непонятного иностранного города, в котором, вероятно, на каждом шагу находятся такие же ямы для честного человека, какие он сам делал когда-то в лу-цзяо[9].

* * *

Жизнь всех людей так далека от него и непонятна… Ну что же, и он отойдет от них… Ведь ничего больше не связывает его с этим миром! Около него никого нет и не будет: следовательно, можно обойтись и без обрядов — лишь бы только явиться «на ту сторону» целым, не повредив тела…

Старик снял с себя длинный пояс, влез на пень и стал пристраивать петлю на дубовом суку. Несколько раз он останавливался — усталые руки затекли от поднятого положения и отказывались служить, но, наконец, он укрепил петлю, надел ее на голову и спрыгнул с пня.

* * *

Через два дня в игорный дом Цзю Лин-вэня пришел рабочий с кирпичного завода и, между прочим, рассказал, что за заводом повесился на дереве какой-то старик. По тем приметам и описанию одежды, которые сообщил рабочий, некоторые завсегдатаи игорного притона сделали предположение, уж не старик ли это Ван Сяо-и, недавно здесь проигравшийся? Когда же оказалось, что Ван пропал без вести, то предположения превратились в уверенность.

Все смотрели на Цзю и ожидали, что он скажет. Но ни в этот день, ни на другой Цзю ровно ничего не предпринимал.

Наконец, на третий день кто-то его спросил:

— Господин Цзю! Ведь старик Ван был вашим добрым знакомым, не следует ли вам похоронить его с честью?

— Кто вам сказал, — злобно возразил Ван, — что он был моим другом или даже старшим братом?.. Мало ли здесь нищих, какое мне дело до них! Хороните сами того бродягу, если хотите!

Слушатели были возмущены; ведь все же знали, из-за чего Ван повесился. Но спорить с «хозяином» не приходилось…

Тогда двое из них пошли в Гнилой Угол, чтобы вынуть тело старика из петли и похоронить.

Когда они пришли на указанное рабочим место, то оказалось, что они немного опоздали: тяжесть тела нагнула ветку так, что ноги покойника почти касались земли. Собаки стали рвать труп; пояс развязался, труп упал и теперь лежал на земле, объеденный собаками.

Один из пришедших сходил на завод за лопатой, и кости Ван Сяо-и были закопаны тут же, как раз около того места, где вскоре через речку был выстроен мост, сделавшийся впоследствии модным местом свиданий, а сама речка получила название «Речки Объяснения».

VI

Малыш

Его звали Сяо-эр, т. е. Малыш. Это одно из самых распространенных «детских» имен у китайцев, но почему не переменили его на «школьное» имя (ведь он — правда, очень короткое время, — но все-таки учился в школе), а затем не дали ему имени взрослого человека, когда он стал сам себе хозяином — неизвестно. Вероятнее всего, потому, что некому было давать…

Подгоняемый жестокой нуждою, отец его бежал из Шаньдуна в обетованную страну глупых, но щедрых мао-цзы лоча («косматых леших») во Владивосток. Здесь отец вступил в конкуренцию с корейцами, таская грузы на пристани, а мальчик торчал у дверей магазинов с корзинкою. При появлении дамы с маленькими пакетами, он выхватывал из рук растерявшейся дамы покупки, и со словами «шибуко цисяло» (очень тяжело) деловито укладывал их в свою корзинку и решительно шагал за «мадамой»… «Далеко-далеко», — уверял он, пройдя шагов двадцать… Особенно часто его можно было видеть у дверей магазина Лангелитье — красного дома, занимаемого ныне Городской управой.

Отца он видел только на ночлеге в какой-либо грязнейшей ночлежке на Семеновском покосе (так назывались ужаснейшие китайские трущобы, занимавшие сплошь весь район нынешнего базара).

В 1891 году его отец умер от холеры, и бедный мальчуган теперь только испытал, что значит жить на чужбине без всякой поддержки.

Чем и где только он не был! Был и бойкой, и нянькой, и прислужником в опиекурильне, и даже… не стоит и говорить, какие профессии он не перепробовал, и все неудачно. Не то, чтобы он не умел приноровиться к той или иной работе, нет! Он был весьма смышленым мальчуганом, но излишняя живость, экспансивность, а также обидчивость и быстрое реагирование на всякие внешние моральные или физические воздействия мешали ему приспособиться к окружавшей его среде. То бросит ребенка, вверенного его попечению, и тот нос себе разобьет, то перепутает опиум в курильне и даст гостю чистый опиум, забыв перемешать его с выгарками, или вместо опиума даст только ляо-цзы (суррогат, примешиваемый к опиуму), то «забудет» отдать своей барыне сдачу, когда его пошлют за чем-нибудь в лавку или «потеряет» ее и т. д.

Конечно, его отовсюду изгоняли, а частенько и поколачивали…

Как-то раз пошел он на пристань и зазевался на джонку, прибывшую из Да-Холувайя (залива Св. Владимира). Двое рабочих выгружали плотные, упругие, как резина, табачного цвета свертки морской капусты, кое-где покрытые выступившим из нее налетом соли. Характерный, пряный запах морской капусты до головокружения дразнил аппетит голодного мальчугана…

Долго он смотрел, и наконец решился. Не говоря никому ни слова, он быстро взошел на борт джонки по перекинутой с берега длинной, гибкой доске, подошел к открытому переднему люку, из которого кто-то снизу подавал на палубу капусту; подняв с трудом одну пачку, взвалив ее на одно плечо, быстро, едва не упав, сошел по вибрирующей доске на берег, и глядя на других рабочих, аккуратно положил пачку на верх выраставшего тут же на берегу большого пирамидального бунта капусты.

Никто ничего не говорил и не мешал мальчику работать. Скоро пот ручьем бежал с мальчика, но он только утирался, когда соленые капли заливали ему глаза, и с детской энергией продолжал таскать пачки.

На брандвахте раздался звон четырех склянок, тотчас подхваченный во всем порту; на всех судах, коммерческих и военных, поднялся перезвон: тонкие, басистые, то медленные, солидные у больших судов, то торопливые, лающие, забегающие вперед у морской мелкоты: все они возвещали полдень, прекращение работ, отдых, а главное — обед, обед…

Привыкшие к портовой жизни рабочие-китайцы на всех джонках тоже прекратили работу, расходились группами и, присев на корточки в тени вытащенной на берег для конопатки лодки или у какого-либо склада, раскуривали крохотные трубки с длинными чубуками в ожидании, когда «да-ши-фу» («великий наставник», т. е. повар) позовет их обедать.

Сяо-эр вместе с двумя другими рабочими «своей» джонки также уселся в тени бунта капусты, и с тоской думал: дадут поесть или нет?

— Чи-фань, чи-фань, — крикнул голос с баржи, и рабочие тотчас неторопливой походкой двинулись на джонку. Сяо-эр пошел с ними.