Меня крайне интересовал человек, аттестованный таким образом моим хозяином, — что я ему и высказал.

— Хотите, я сегодня же приглашу к себе Фа-фу?

— Как, Фа-фу? Этот хунхуз — Фа-фу, про которого так много говорят?

— Ну да, он самый!

Любопытство мое было возбуждено до крайности, и я стал торопить своего хозяина послать скорей за старым разбойником.

Часа через два меня пригласили к обеду. Я вышел в столовую, и среди членов семьи М-о увидел старого китайца, одетого в обыкновенное китайское, довольно поношенное шелковое платье. Лета его трудно было определить — может быть, пятьдесят, а может быть, и шестьдесят пять. Высокого роста, рябой, худощавый, с редкой растительностью на лице и голове, почти совсем седой, — он представлял собой на первый взгляд обычный тип старого, зажиточного земледельца, который много десятков лет под палящим солнцем и пыльным ветром упорным трудом создавал на земле земное благополучие для своих детей и внуков…

Но когда он поднял голову и я увидел его глаза, — я понял, что вижу перед собою не совсем обычный тип. Глаза его были замечательные: они пронизывали собеседника. Временами они загорались, как у юноши, и выдавали чрезвычайную горячность характера…

Затем, мне бросилась в глаза странная особенность: кожа лица и головы отличалась у него необыкновенной подвижностью, и во время разговора она то опускалась вниз, то быстро поднималась вверх; подобное явление я наблюдал первый раз в жизни. И вообще весь он, не смотря на свои годы, отличался подвижностью и порывистостью.

Мы разговорились — он довольно хорошо, хотя и неправильно, говорил по-русски. Старик, державшийся в первый момент сдержанно и даже холодно, чрезвычайно обрадовался, узнав, что я говорю по-китайски; он наговорил мне, как полагается по китайскому хорошему тону, — кучу комплиментов. Под конец обеда, услыхав, что я очень интересуюсь жизнью хунхузов, — Фа-фу предложил мне посетить ближайшую шайку.

Я его благодарил, и был действительно искренне доволен; но все-таки в глубине души я чувствовал неловкость: как я, русский офицер, поеду к хунхузам, да еще один, без конвоя? Кто его знает, а вдруг…

Наш хозяин как будто понял мои сомнения и вызвался сопровождать меня. Это меня обрадовало, так как разрешало все сомнения, — и поездка была назначена на завтра же.

На другой день я уже сидел верхом на великолепном сером коне. Рядом со мной ехал М-о на такой же лошади; кони были совершенно парны. Я невольно ими залюбовался…

— Вот бы к нам в батарею эту парочку, — сказал я.

— А что, нравятся? Да, хороши… Но погодите, после я вам расскажу, какое отношение эти кони имеют к Фа-фу!

Проводник наш, мрачного вида китаец с солдатской выправкой, ехал впереди на маленькой, невзрачной, но крепкой мохноногой лошадке. Мы скоро втянулись в лес. Молодые заросли калины, маньчжурской сирени, колючей аралии — «чертова дерева», клена, вяза, тополя и крушины, перевитые кое-где плетями винограда и актинидии, — стали сменяться ясенью невиданной в России вышины и стройности; кое-где сверкала серебристо-серая кора «бархатного дерева» и лапчатые листья колючего диморфана или белого ореха, — самого крепкого из наших деревьев, — отчетливо вырезывались на бледно-голубом небе. Темно-зеленые жидкие верхушки кедров, видневшиеся раньше только по склонам боковых гор, теперь надвигались к дороге все ближе и ближе, оттесняя другие деревья; и скоро кедр и только кедр обступил нас со всех сторон. Огромные, прямые как колонны, темные и трещиноватые внизу, гладкие и розово-золотистые вверху, стволы могучих кедров как-то сжали, придавили нас. Кедровник поглотил наш маленький кортеж…

Птицы и насекомые, кричавшие и жужжавшие в открытых местах, — теперь все куда-то исчезли. Немая, жуткая тишина действовала на душу и превращала безмолвный лес в какой-то таинственный храм неведомого бога… Сердце расширялось, непередаваемые сладкие ощущения рождались в груди; и больно, и жутко, и сладко, — как будто снова вернулись ощущения далекого детства…

Вам, жителям проклятых людских муравейников, где кипят злоба, политические страсти, ненависть, коварство, измена, где царствует ложь и условность, где нос существует для того, чтобы чуять, откуда дует ветер, где всякого искателя правды считают идиотом или вредным для «общества» человеком, где всякое искреннее движение сердца осмеивается или обливается потоками гнусной клеветы, где все — предательство и яд, где все отравлено — и любовь, и дружба, и честь — самый воздух отравлен… — нет, вам, несчастным людям, и вам, двуногим скорпионам, — вам не понять, насколько тайга лучше ваших смрадных сумасшедших домов, называемых городами, и насколько звери лучше вас самих…

Ах, тайга, тайга, как она хороша!..

Ничто не нарушало тишины, и мы молчали. Даже кони, казалось, бережно ступали по дороге, незаметно превратившейся в тропу, которая постепенно разветвлялась и делалась все уже и незаметней.

Наконец проводник пошел прямо целиной. Мы ехали за ним гуськом. Но китаец обернулся и попросил нас ехать не по его следам, а враздробь. Это, как я уже раньше знал, была обычная в тайге уловка всех хунхузов для заметания следов: иначе образуется тропинка, которая выдаст местонахождение фанзы или вообще того места, которое требуется скрыть.

Подобный же маневр, как нам свидетельствует история, употребляли на войне и в набегах маньчжуры, монголы, а также крымские татары при набегах на Русь. Очевидно, это — общепринятый древний азиатский прием.

Через полчаса езды целиной, проводник напал на едва заметную тропинку и поехал по ней.

— Теперь можно ехать вместе, — обратился он к нам, — и мы снова поехали за ним гуськом.

Услыхав шорох сзади себя, я обернулся и увидел китайца с ружьем на плече, который шел за нами, замыкая шествие. Когда и откуда он явился, — мы не заметили.

Тропа делалась все торней; в нее вливались другие тропы, — и вдруг она оборвалась у бревна, переброшенного через ручей. Лес отступил, образуя на другом берегу прогалину, посреди которой стояла низкая, недлинная бревенчатая фанза. Перед ней стояли и ходили несколько китайцев.

Это и было становище хунхузов. Нас, по-видимому, ждали, потому что один из китайцев отделился от группы и пошел к нам навстречу.

Переехав ручей вброд, мы слезли с коней и отдали их подошедшему китайцу, любезно нас приветствовавшему. По его указанию мы пошли прямо к средним дверям фанзы.

Перед входом нас встретил высокий китаец средних лет, и чрезвычайно радушно пригласил нас в фанзу, в которой человек пятьдесят китайцев стояли в почтительной позе.

Низкое, длинное, насквозь прокопченное помещение ничем не отличалось от обычного типа китайских зверовых фанз, кроме своей величины. Потолка не было; вокруг стен с трех сторон шли каны, покрытые гаоляновыми циновками. В двух котлах, дымоходы от которых шли под канами, варилась пища. Ряд столбов посреди фанзы поддерживали кровлю. И стены и, столбы, и крыша — все сплошь было закопчено до того, что мохнатые грозди копоти свешивались сверху. Исключение составляло оружие: десятка полтора ружей — чистых, блестящих, — висело в одном углу над каном на вбитых в стену деревянных колышках. Казенная часть ружей вместе с затвором была зачем-то обвернута красной тряпкой, засаленной от носки; дула были заткнуты пробкой из такой же материи.

После резкого перехода от яркого солнечного света снаружи к царствовавшему в фанзе полумраку, сначала я с трудом различал детали; но постепенно глаза привыкли, и слабого света, проникавшего через вставленную в квадратные окна промасленную бумагу, оказалось достаточно, чтобы различать малейшие подробности. Тогда я увидел в двух местах над каном замаскированные небольшие двери; очевидно, они вели в секретные помещения, где были какие-нибудь склады. Кроме того, в настиле деревянного пола (пол является редкостью в простых фанзах) виднелись люки, которые вели в подполье.

На левой, почетной стене комнаты (если только это помещение может быть названо комнатой), висело нарисованное яркими красками на большом листе бумаги почти в натуральную величину изображение величавого, спокойного Гуань-ди, народного божества войны. Перед Гуань-ди, называемом также попросту Лао-Ѣ, т. е. «господин», стоял узкий стол с двумя красными свечами в точеных оловянных подсвечниках и бронзовая широкая урна изящной формы с пеплом, в которой были воткнуты «сянъ» («ароматы») — курительные палочки: три огненные точки на концах палочек ярко выделялись на общем темном фоне. Своеобразный запах, неприятный для европейского обоняния, носился в воздухе.