На товарной станции, куда мы прибыли только под утро, меня разбудили, разогнули, поставили на ноги.

— Вставай, охотничек! С крещением! — смеялся машинист.

Мне помогли спуститься по железной лесенке на землю. Ноги не слушались, ружье было стопудовым. Но скоро все пошло, и я, думалось мне, совсем неплохо выглядел с ружьем и красавцем селезнем, подвешенным к поясу. Но город еще спал, улицы были безлюдны, и Хабаровск много потерял в то утро…

Утку дал мне Александр Сергеевич, уверив, что у настоящих охотников принято делиться добычей и что, мол, он тоже когда-нибудь не откажется.

Настроение у меня стало портиться сразу, как только мы расстались. Смятение и тоска овладели мной, когда я подошел к дому.

«Вот если бы я! Если бы я сам убил утку! Вот было бы здорово! Вот было бы хорошо!» — исступленно желал я.

Дверь открыла мама. Увидев утку у пояса, спросила чуть-чуть испуганно:

— Неужели?..

Это еще можно было пережить и даже ответить в положительном смысле, но папа… Он был в постели, привычно потянулся к тумбочке за портсигаром. Не глядя на меня, ровным голосом, будто ему все равно, спросил:

— Сам убил?

И вот тут-то и произошло самое глазное и самое для меня важное. Улыбаясь до ушей, огорченно правда, я протянул:

— Да не-е-а…

И сразу будто камень с души свалился, радостно и легко стало мне. И, верите ли, даже в комнате посветлело, словно окон прибавилось. Отец, все еще не глядя на меня, с особенным, как мне показалось, удовольствием, прикурил, пыхнул дымком и сказал, кивнув на утку:

— Покажи.

ВЕСЕЛЫЙ БАРАМИДЗЕ

Я не придумал ничего<br />(Рассказы для детей и взрослых) - i_030.jpg
ы снова живем у подножия Машука, горы, заросшей кудрявым леском, с зеленой голой макушкой. Вокруг города возвышаются и еще горы. Их очертания на полотнище голубого неба так знакомы мне… А вдали в особенно погожие, ясные деньки виднеются островерхие сахарно-белые вершины Кавказского хребта. Казалось, это оттуда в жаркий полдень веет прохладный ветерок.

Поселились мы в двух комнатенках крохотной квартиры, в самой глубине большого двора, окруженного домами, сложенными из белого известняка, со множеством порогов, крылечек, балконов, увитых диким виноградом, невысоких каменных лестниц без перил.

Высеченный в известняковых отложениях двор сверкал белизной. Этому, впрочем, немало способствовал наш дворник Акопыч своей усердной метлой.

Двор полого спускался от зияющей пещерами Горячей горы к улице с самым что ни на есть курортным названием — Теплосерной. Это был, собственно, бульвар в обрамлении тощих акаций. По обе стороны бульвара — улицы, вымощенные крупным синим булыжником.

Возле железных ворот царственно возвышалось, раскинув могучие ветви, даря прохладную тень, огромное тутовое дерево. Здесь же — общий водопроводный кран. В замшелых влажных камнях под ним жила пучеглазая лягушка, — как в продолжение многих лет мне казалось, всегда одна и та же. Иногда в предрассветные часы мы беседовали…

Комнаты у нас с мамой были такими маленькими, каких я, кажется, ни раньше, ни позже не видел. В каждой помещались лишь кровать, маленький стол и табуретка. Мне кроватью служил сундук, в котором лежало наше нехитрое имущество — зимняя одежда. В нем же хранились разные вещицы — память о лучших днях: мамины венчальные свечи, папины запонки, сделанные из двух старинных серебряных монеток, и мой вконец уставший на марше из детства оловянный солдатик.

Сундук въехал когда-то в наш самарский дом весь сверкающий черным лаком и медными полосками, праздничный. Я хорошо помню этот день даже теперь. Я, тогда трехлетний малый, трудился до поту, отводя звонкие, серебряными веревочками вьющиеся из-под сугробов ручейки. Все сверкало в тот день: и окна дома, и ручьи, и огромные — не перейти — лужи, и отдельные крохотные льдинки в разломах снега у меня на лопатке вспыхивали то белым, то синим, то розовым светом.

Потом сундук плыл с нами, мной и мамой, напуганной до онемения, по какой-то страшной быстрой реке. Смеркалось, рядом вертелись в водоворотах и догоняли нас целые деревья, черные рукастые коряги и огромные пни с рыжими мохнатыми хвостами. Перегруженная лодка черпала бортом злую мутную воду, а в это время где-то близко бухало и бухало. Это били пушки, я слышал гражданскую войну.

Потом была у него скучная длинная дорога на Кавказ, потом на Дальний Восток, потом снова сюда. И суждено ему было приехать со мной на Урал, и на нем здесь играли в куклы мои маленькие дочки.

Так иные вещи живут с человеком подолгу и верно ему служат.

Втиснуть в мою комнату удалось еще рассохшийся, очень маленький комодишко, купленный на барахолке. На комод поставили не к месту большое, туманное зеркало. Оно много лет не давало мне остаться наедине с собой: куда ни повернусь или даже лягу на сундук — мою кровать, — а все время вижу себя как бы со стороны и будто в банном туманце.

В тот же день, как мы приехали, обошел я дорогие и памятные мне места. Казалось, я невероятно долго отсутствовал. В умиление привели меня малюсенькие парты в нашей школе первой ступени имени МОПРа. Старые каштаны во дворе не стали ни выше ни толще. Сколько поединков когда-то выдержал я здесь, глупый малыш! Конечно, побывал и на комсомольской поляне, где всегда в майские праздники было народное гулянье, джигитовка, рубка лозы… И у места дуэли Лермонтова: здесь наш пионерский отряд ночевал у костров. И сад возле нашего дома, никому не принадлежавший, но огороженный, казалось тогда, высоким забором, стал небольшим, а забор и три грушевых дерева возле него стали ниже, будто в землю вросли. Вот, оказывается, как бывает, если ты уехал одиннадцатилетним, а вернулся, когда тебе шестнадцать-семнадцатый. Вечность прошла!

И город стал другим. Посуровел, притих. Не видно праздных курортников в тюбетейках, фланирующих по аллеям с кизиловыми тросточками. Не чадит базар шашлыками. Длинные очереди с раннего утра и даже ночью за хлебом, за керосином… За всем.

Помню киножурнал перед началом фильмов. Германия. Бесконечные ночные шествия с факелами, орущих фашистов. Отверсты рты, выброшены вперед руки. Тишина и мрак кинозала взрывается воплями немолодого уголовника с челкой и черными короткими, щеткой, усиками. Он только что пришел к власти и теперь качает права в мировом масштабе. «На дело» он пойдет через пять лет.

Мы с мамой получали пенсию за отца и потихоньку «распродавались». За плошку муки я отдал кабардинцу серебряные карманные часы отца. Старинные, они заводились крохотным ключиком на цепочке, а на крышке было выгравировано сомнительного свойства пожелание: «Больше пей водки, от нее все качества».

Как раз в это время и появился у нас безунывный грузин Барамидзе.

Наступил вечер, а он все еще никак не мог найти пристанище на ночь. О гостинице нечего было думать даже ему, человеку удачливому невероятно, опытному, обладателю командировочного удостоверения с жирной лиловой печатью. А на частные квартиры на две-три ночи в те времена никто не пускал.

Грузин стоял с нашей соседкой у ворот и потрясал перед ней своим удостоверением. Он пламенно и нежно убеждал ее, прижимая руку к сердцу, в том, какой он честный человек, какое замечательное у него удостоверение, какая благородная работа: он завторг треста «Минводборжом».

— Панимаишь, не вино, не водка, а полезный минеральный вада баржоми! Его, панимаешь, в аптеке, пажалста, продают! — объяснял грузин, как исповедывался.

Мама в тот вечер отправилась на всю ночь к сестре играть в лото и проходила мимо. Грузин с надеждой взглянул на нее, а соседка с жаром еще большим, чем он, повторила все маме. Сильно подозреваю: на маму крепче всего подействовала простая с виду истина, что боржоми не вино. А обещанные десять рублей лишь подкрепили довод.

Мама, чтобы не возвращаться, а то «пути не будет», издали показала на нашу дверь и предупредила, что пустит только до завтра, но грузин, узнав, что она идет играть в лото, принялся просить, чтобы она взяла его с собой, он тоже хочет играть.